Миша был старшим ребенком в семье Уриновских. Мальчику исполнилось десять лет, когда его мать, Иента Уриновская, сбежала от мужа с любовником. Сестрам в это время сравнялось: Иде — семь, а Бэлле — моей бабушке — пять лет. Иента была десятью годами моложе мужа, но Ханон Моисеевич к тому же выглядел всегда старше своего возраста: невысокий, лысеющий, с печальными карими глазами, чудаковатый, со странными привычками. Например, он никогда не ходил по тротуарам, а только по мостовой. Как-то прадед получил значительную сумму за срочный заказ (он владел небольшой переплетной мастерской) и решил устроить для детей праздник (у всех Уриновских была эта жажда красивых поступков!). Он купил халу, бубликов и послал двенадцатилетнего сына в самый шикарный магазин на Садовой — купить фунт «самого лучшего сыра». И приказчик завернул Мише в пергаментную бумагу кусок слезящегося и благоухающего плесенью рокфора.
Развернув покупку, Ханон Моисеевич рассвирепел. Он надел шляпу, взял сына за руку и потащил его через весь город по мостовой, стуча по булыжнику палкой. В магазине мсье Уриновский вызвал хозяина и спросил:
— Значит, если пришел ребенок, то ему можно подсунуть всякую тухлятину?! — Швырнул рокфор приказчику в лицо и увел мальчика домой, опять же стуча палкой по мостовой. Эту историю я слышала много раз и всегда думала: если в одной руке у гордого прадедушки была палка, а в другой — ладонь сына, то где был сыр?
В старости прадед требовал, чтоб ему подавали очень горячий, чуть не булькающий чай, а потом терпеливо ждал, пока тот остынет. Баба Лида, у которой прадед доживал свой век, спрашивала:
— Папа, ты же все равно пьешь чуть теплый — зачем требуешь горячего?
Ханон Моисеевич печально качал головой:
— Значит, если я старик, то уже и кипятку жалко?
Дожил он до глубокой старости и, собирая, припрятывал в укромные уголки всякие железки. Он исподтишка показывал их только моей маме — своей любимой внучке, тогда уже студентке, и говорил:
— Видишь, сколько золота? Это мое наследство. Но, прости, Леночка, тебе его отдать не могу. Все получит Юзик (сын дедушки Миши, мамин ровесник), он — мужчина, продолжатель рода.
Я думаю, такие смешные странности водились и за тридцатилетним Уриновским, когда солидные дядья Иенты выдавали за него сироту-племянницу. Но Ханон Моисеевич был человеком порядочным, имел собственное дело, и родственники рассудили как обычно — стерпится-слюбится. Они плохо знали Иенту.
Я часто разглядывала ее единственную, доставшуюся нам от бабушки Лиды фотографию. Иенте — уже не Уриновской — на ней лет сорок. Королевская осанка, жесткий взгляд светлых глаз, тонкие, сжатые губы и гладкая, без единой складки кожа: человек, знающий себе цену, имеющий в жизни цель и идущий к ней напролом. Только с таким характером можно было совершить этот невероятный для еврейской женщины поступок — бросить троих детей и уйти в никуда…
Впрочем, через год Иента вернулась в Ростов, но только затем, чтобы оформить развод с Ханоном Моисеевичем и заключить повторный брак. Но не с тем красавцем, а с неким вдовцом из Харькова, который был ровесником ее первого мужа, но не в пример ему состоятелен и респектабелен. С ним она прожила около двадцати лет, и дочери изредка навещали ее.
Бабушка рассказывала, как болела в Харькове дифтеритом. Девочку положили в инфекционную больницу, и когда она пришла в себя, то увидела на полу, возле соседней кровати страшную, всклокоченную женщину. Та протягивала худые руки с длинными когтями, скалилась, хохотала и кричала:
— Сейчас я тебя съем, противная девчонка!
Маленькая бабушка в ужасе забилась в угол кровати, не понимая: это происходит наяву или в бреду?
— Не бойся, малышка, — успокоила бабушку другая соседка по палате. — Посмотри — она на цепи… Это сумасшедшая…
Чаще всех гостила у матери Ида, то есть бабушка Лида. Она чуть ли не в тридцатые годы поддерживала переписку с падчерицей Иенты, своей сводной сестрой.
И совсем по-иному вел себя Миша. Он сразу вычеркнул мать из своего сердца, никогда не простил ей предательства и единственный из детей не поехал на похороны, когда она умерла от рака. У него на всю жизнь появилось отвращение к женщинам, отступившим хоть на шаг от своих супружеских и материнских обязанностей. И Миша поклялся самому себе, что его собственная семья будет образцовой. А пока до женитьбы было еще очень далеко, и он стал готовиться к своему будущему.
Трудно представить себе более непохожих детей, чем брат и сестры Уриновские. Но то, что Миша был самой яркой фигурой в семье, — это не подлежало сомнению. Он был красив: хороший рост, материнская статность, ее волнистые русые волосы и большие светлые глаза. Моя бабушка говорила, что, когда к двадцати пяти годам брат отпустил бородку клинышком, знакомые дамы заявляли, что мсье Уриновский — вылитый Иисус Христос.
Насчет Христа не знаю. Но на женевской эмигрантской фотографии среди Мартынова, Левандовского, Гусева-Драбкина, Ленгника, Рябухи с их заурядной внешностью только Плеханов выделяется значительностью лица и важностью позы и дедушка Миша — романтической красотой. В своей мягкой шляпе он — настоящий карбонарий. (Хотя единственный не имел отношения к революционной организации. Впрочем, давал социал-демократам деньги. Это было принято среди просвещенных дельцов.)
Еще Миша Уриновский был феноменально талантлив и фантастически трудолюбив. Он с детства знал, что пробиться в жизни может только своими силами, и не терял ни дня. У красивого, гордого, смышленого, хотя и бедного мальчика друзья были из состоятельных семей. На Старопочтовой, где жили Уриновские, густо населенной еврейскими ремесленниками, не существовало в конце девятнадцатого века жестких сословных перегородок, особенно среди молодежи. Только что разбогатевшие Брандеры и зажиточные Неймарки не стали бы приглашать бедного Ханона Уриновского в дом. Но Гриша Брандер дружил с Мишей Уриновским, а Женя Неймарк играла с дочерьми Ханона Моисеевича.
Товарищи Миши стали в свой срок гимназистами, и всё, чему учили их, знал и он. Особенно легко Мише давалась математика, и подчас он помогал Гришке Брандеру решать задачи. А о русской словесности и говорить не приходилось! Книги, которые переплетал Ханон Моисеевич, все эти распавшиеся страницы «Золотой библиотеки», тонкие брошюры собраний сочинений Чехова и Леонида Андреева, выпущенные по подписке издательством Маркса, которые надо было подбирать и сшивать в тома, — все это раньше заказчиков прочитывали дети Уриновского, особенно Миша и маленькая Бэлла.
Может быть, несколько хуже обстояло дело с латынью и греческим, которые требовали и упражнений, и разговорной практики, но общего представления об эллинской и италийской культуре у юного Уриновского было достаточно, чтобы он слыл и был равным в среде гимназической молодежи. И достаточно, чтоб его пригласил к себе на должность секретаря богатый и старый купец-еврей (фамилию забыла). Помню, что он был выходец из черты оседлости, не сильно грамотный самородок с потрясающей хваткой. Накануне Пейсаха он озабоченно сообщал Мише:
— Моисейка, по городу ходят шлюхи (слухи), что в городе нет мачи (мацы). Так не послать ли у Киев за мачой?
Конечно, такому динозавру очень нужен был секретарь, в совершенстве владевший русской речью и письменностью, который за несколько месяцев освоил двойную итальянскую бухгалтерию и к тому же был безукоризненно честным. Он прочил Мишу на какую-то следующую ступеньку в своем бизнесе. Но юноша не хотел зависеть от малограмотного, своенравного хозяина. Сопровождая патрона в поездках, присутствуя на встречах, молодой Уриновский сто раз слышал вздохи ростовских и таганрогских купцов по поводу сложностей торговли с заграницей: отсутствие хорошего морского порта, недоверчивость партнеров, невозможность контактов из-за языковых барьеров…
И Миша совершает неожиданный, смелый, рискованный шаг. Для открытия собственного торгового дела — а хотелось бы! — нужен был приличный стартовый капитал — где его взять? — и раньше, чем через десять-пятнадцать лет, его не заработаешь! Молодой человек решительно заставляет отца продать переплетную мастерскую и на вырученные деньги открывает в Батуме посредническую контору по торговле с заграницей. В девятьсот втором-третьем годах Миша уже совершает поездки в Швейцарию, Италию, Францию. Через несколько лет он уже прилично говорит по-французски, настолько, что может купить себе курс лекций в Сорбонне. К девятьсот седьмому году его посредническая контора известна по всему югу России, особенно среди ростовских, таганрогских и закавказских купцов. В девятьсот седьмом году батумский губернатор предложил Уриновскому, состоятельному человеку, щедрому меценату, баллотироваться в городскую думу.
— Есть, правда, условие — креститься. Вы же понимаете, Михаил Афанасьевич, мы с вами просвещенные, светские, интеллигентные люди. Это просто формальность. Вы же не станете меня уверять, что вы правоверный иудей?
— Конечно, я атеист. Нет, скорее всего, агностик, — ответил молодой дедушка Миша. — Но креститься я не стану. Раз уж довелось родиться евреем — не годится отказываться от своих корней. А почета и работы мне хватает…
Ему действительно хватало всего: друзей, развлечений, работы и еще раз работы, поездок, книг и… женщин. Молодой Михаил Уриновский был безупречным джентльменом, даже рыцарем, умел и любил окружать дам вниманием, выполнять их малейшие капризы. Расчетливый в бизнесе, он в частной жизни позволял себе широкие жесты.
У него имелась постоянная связь, роман, называйте как хотите, с очень красивой, умной, современной женщиной. Их связывало сильное чувство. Страсть, общие вкусы, интерес к искусству, мастерство тонкой иронии — все было у них для того, чтобы прожить счастливую жизнь. Но дедушке Мише и в голову не приходило жениться на Маргарите Францевне. Она была дамой с прошлым. А жене Цезаря полагалось быть выше всяких подозрений. Этот идеальный образ чистой юной девушки не покидал Михаила Уриновского. И сыграл с ним злую шутку.
Кстати, он не собирался жениться в ближайшем будущем. Его устраивала холостяцкая жизнь в хорошей наемной квартире, обставленной по-европейски, возможность работать допоздна, читать по ночам, внезапно выезжать за границу, участвовать в пикниках с шашлыками и бурдюками красного вина где-нибудь в Кобулети или Махинджаури. Его друг, Соломон Техликиди, владелец большой книжной лавки, еще только собирался жениться, но уже приобрел сложности на свою голову. Например, Соломону нужно было ехать в Петербург за товаром, а его невеста дула губки и обижалась. В этот вечер вся их компания прогуливалась по батумской набережной, и Соломон, вознамерившись развеселить невесту, обратился к другу:
— Михаил, ведь ты обещаешь развлекать Шурочку в мое отсутствие?
— Конечно, обещаю, — отвечал, целуя Шурочке руку, галантный Михаил Афанасьевич.
Шурочка была старшей дочерью Петра Дормидонтовича Чернова, владельца самого большого в Аджарии парка наемных фаэтонов. Черновы исповедовали молоканство, но красавицу дочь воспитывали по-современному. Ей разрешались и балы в купеческом собрании, и увеселительные поездки, но, конечно, в сопровождении матери или жениха. А веселая проказница и кокетка Шурочка все это обожала. И ей очень по душе пришелся в качестве сопровождающего мсье Уриновский. Он был намного красивее ее жениха, во сто раз обходительнее, остроумнее.
Однако отец и мать Шуры встревожились не на шутку. Они заявили дочери, что ее явный флирт с мсье Уриновским, повышенное внимание, которое он ей оказывает, их частые прогулки вдвоем по бульвару, поездки в театр могут породить и уже порождают нежелательные сплетни. Все это надо прекратить или свести до минимума.
На что бесшабашная чертовка Шурочка выпалила: — Все совершенно прилично. Михаил Афанасьевич сделал мне предложение. Мы только ждем возвращения Соломона, чтобы объясниться сначала с ним, а потом с вами.
Ошарашенные Черновы послали горничную с запиской к дедушке Мише. Он явился и на слова «Шурочка сказала, что вы сделали ей предложение, так ли это?» не смог ответить: «Это ее выдумка». Он был слишком рыцарем — так объясняла его поведение бабушка.
Но я думаю, что если бы Шурочка не была так прелестна, если бы не соответствовала его идеалу будущей жены, то он не попался бы в этот капкан, не сломал бы своей и ее жизни.
Первое жестокое разочарование произошло в брачную ночь. Он овладел Шурочкой без крика и крови. Михаил Афанасьевич тут же съехал из дома. Переполошившиеся Черновы пригласили знаменитого батумского гинеколога, и тот засвидетельствовал, что у их дочери не столь частое, но и не уникальное устройство влагалища — девственная плева обладает повышенной эластичностью.
Дедушка Миша умом поверил врачу, но сердцем свои разочарование и обиду не преодолел. Возможно, с течением времени скандальность ситуации забылась бы. Но Михаил не получил никаких других семейных радостей, которые намечтал себе с юности. Шурочка не стала ему другом жизни, заботливой матерью его детей, хозяйкой дома. Для всего этого она была слишком молода и не слишком умна. Ей хотелось поклонения, удовольствий, простых радостей. А муж из любезного кавалера превратился в ироничного брюзгу, вечно озабоченного делами. Выговаривал, что она плохо заботится об их первенце, Юзике, нанимает не тех кормилец, нянек, учителей. Отчаявшись добиться от жены толку, дедушка Миша сам занялся воспитанием и обучением любимого сына и совсем отдалился от Шурочки. У нее в это время действительно появились любовники, но не по страсти, а от тоски и обиды.
Чтобы как-то склеить семью, она предприняла последнюю попытку — родила в пятнадцатом году дочь. Надеялась, что война помешает Михаилу Афанасьевичу разъезжать, а младенец оживит погасшие семейные инстинкты. Но брак уже распался окончательно. В девятьсот шестнадцатом дедушка Миша увез сына морем на лечение за границу, а Шура с дочкой перебралась к родителям, где через несколько лет «сгорела» от чахотки. От туберкулеза же умер в двадцатых годах Юзик. Не защитила его любовь отца, не помогли швейцарские и французские курорты. Семейная болезнь Черновых сожрала их всех, уцелела только маленькая Нюська, хотя ее раннее детство прошло в этом богатом, но безалаберном семействе, где после кончины в начале войны Петра Дормидонтовича все пошло прахом, где чай пили прямо из носика самовара, а лошади без присмотра забредали на веранду.
Это — из рассказов моей мамы, которая часто живала в черновском доме, пока бабушка училась в Петербурге на повивальную бабку. Этот эпизод семейной хроники тоже довольно противоречиво рисует личность дедушки Миши. Моя бабушка — его сестра, бросила мужа (Михаил Афанасьевич был высокого мнения о зяте), ушла к молодому мужчине (моложе не только мужа, но и ее самой). То есть поступила именно так, как презираемая им мать. Правда, с той разницей, что бабушка забрала с собой ребенка. И состоятельный брат снабдил ее деньгами на учебу и приютил на это время пятилетнюю племянницу, определив ее под присмотр гувернантки Юзика. Странно, но я помню эту эффектную сиреневую фотографию на толстом картоне: в центре длинной скамьи сидит элегантный господин с пушистой бородкой, а симметрично с двух сторон: кудрявый светлоглазый мальчик и глазастая же девочка с бантами в обильных волосах — шестилетние мама и Юзик. Снимок пропал в эвакуацию.
Бабушка вспоминала, что ее брат был денди. Шил костюмы у лучших портных, носил только итальянские шляпы. При этом, купив пару английских ботинок, шел к дорогому сапожнику, ставил на обнову вторую подошву и потом чинил эту, дополнительную. А главная пребывала в идеальном состоянии. Несмотря на солидный счет в банке и твердый кредит, мсье Уриновский любил вставить к месту: «Мы не настолько богаты, чтобы покупать дешевые вещи». Но была у него еще одна любимая пословица. В ответ на чьи-то посулы и уверения в совершенном почтении он ворчал: «Любить и обещать не стоит денег». Впрочем, как-то сам с гримасой пренебрежения заметил: «Такую поговорку только немцы способны сочинить с их мелочностью».
Мне кажется, что в дедушке Мише постоянно шла внутренняя борьба между человеком богатым, независимым, широким, элегантным, даже экстравагантным и тем мальчиком со Старопочтовой, протершим одежду на локтях и коленях, карабкаясь наверх, учитывавшим каждую копейку и каждое доброе слово. Он всю жизнь создавал и упрочал не только свое материальное положение, но занимался строительством собственной человеческой личности, конструировал для себя житейские и моральные правила, которые отличались требовательностью к самому себе и к другим, в которых было много непоследовательности, но всегда была попытка разумного устройства жизни вокруг себя.
Жаль, что в конце концов эта попытка не удалась. Семья не состоялась. Обожаемый сын умер. Дочь, выросшая в отдалении, казалась чужой. Прекрасно налаженное дело, любимое детище, которое он в двадцать втором году — году установления Советской власти в Закавказье — добровольно и официально передал в руки государству, развалилось за несколько лет в некомпетентных и вороватых руках новых хозяев. Да еще сам он был облыжно посажен в тюрьму.
И однако… И однако… Когда весь красивый план его жизни был скомкан и порван, когда все усилия и жертвы пошли насмарку и дедушка Миша очутился на лестнице успеха на много ступеней ниже того места, с которого начал, он отнесся к гримасам провидения совершенно спокойно, не потерял ясности ума, мудрости души и сознательно поменял протестантскую заповедь «человек, помоги себе сам» на философию фаталиста, вручив себя воле судьбы.
СЕСТРА
Ранние январские сумерки еще не заглянули в окно, а у нас все уже было готово к празднику. Елка, первая в моей жизни елка, стояла в задней комнате, обвешанная самодельными гирляндами из цветной бумаги, золочёными и серебрёными орехами, лимонами и персиками из папье-маше, картонажными рыбками, курочками, собаками, стеклянными бусами, флажками, которые так трудно было растянуть — они все время запутывались то в ветвях, то между собой. Стеклянных шаров еще не было, зато я по сто раз подходила к елке, чтобы полюбоваться на ватного гуся в кепке, с тростью и папкой под мышкой и сине-черную ласточку, между ватных же крыльев которой приютилась Дюймовочка. Макушка елки была обернута фольгой от шоколадной плитки. Под ветвями на полу сидели все мои игрушки: обезьянка Макарка — жесткие коричневые челка, бакенбарды и хвост и мягкое серо-грязноватое фланелевое тело, кукла Люба с целлулоидной головой и тряпичным туловищем в черном с белым горошком платье и бывшая бело-розовая зайчиха в клетчатой юбке, а теперь серый от времени, но безумно любимый заяц (юбка потерялась, и пол животного переменился). Я считала, что у них сегодня тоже праздник.
В первой комнате на столе уже расставляли чашки, тарелки. Но мои гости и я не хотели, не могли отлучиться от волшебного дерева, которое блистало, благоухало, потрясало своей новизной. Малыши: Нина Троицкая из нашей квартиры, Люда Васильченко из полуподвала под нами, я и двое школьников — Алик и Софа Тинкеры, дети наших знакомых — никогда раньше не видели елки и даже не слышали о ней.
Елка была искоренена советской властью на много лет вместе с Рождеством. Только в конце прошлого года разрешили устанавливать крамольное дерево. И далеко не все родители успели к первому января тридцать восьмого расстараться для своих детей. Однако моя самоотверженная мама где-то выходила в своих резиновых ботах и фетровой шляпе по гололеду и свирепому зимнему довоенному ветру (теперь таких не бывает в Ростове после строительства Цимлянского водохранилища) и притащила третьего дня, уже затемно, заледенелое, колючее дерево. И купила, каких смогла, игрушек. А остальные мы клеили и сушили с бабушкой вчера весь день. И вот — пожалуйста! Чудо из чудес! Осталось только зажечь свечки.
И вдруг в наружную дверь сильно застучали. Кто бы это? Гости были все в сборе. Да и стук совсем необычный! Прямо грохот какой-то! И возгласы за дверью!
Все дети, сгорая от любопытства, высыпали в коридор за мамой. Она отодвинула засов, и первой влетела в прихожую связка воздушных шаров: три красных, два синих и один зеленый. Шары рвались к потолку, и, еле удерживая их за палочку, к которой они были привязаны, в квартиру вкатилась кругленькая, коротенькая фигурка в белом фартуке поверх серой поддевки — обычной одежды продавцов и разносчиков. С прибаутками и приговорками продавец поздравил каждого малыша с Новым годом, отрывая и вручая нам шарики, кого-то гладил по голове, кого-то щекотал под мышкой, кого-то легонько щипал за щечку.
Суматохи и смеха, удивления и радости было столько, что мне и в голову не пришло разглядывать чудесного гостя. Но когда он ушел, помахав на прощание рукавицей, когда, наигравшись с шарами, мы прибежали к столу и я увидела среди взрослых свою двоюродную бабушку Лиду, которой вроде бы раньше тут не было, мне стало ясно, кто принес шары. Остальные дети так и остались в неведении.
А бабушка Лида тут же принялась хлопотать по хозяйству, резать пироги, разливать чай, выключать электричество, зажигать свечи на елке, ахать, когда они загорелись, восхищаться нашими с бабушкой поделками и тем более — фабричными игрушками. И все это со смешными прибаутками, известными ей одной.
Больше шестидесяти лет прошло с тех пор, но это ощущение чуда, праздника, приключения, которое я впервые испытала благодаря бабушке Лиде, живо во мне по сей день. Кстати, недавно я возобновила знакомство с Софьей Тинкер, пожилой дамой, которая в тот январский вечер тридцать восьмого года была взрослой скептической девицей одиннадцати лет. И оказалось, что она тоже помнит эту елку и особенно эти шары.
Где их достала бабушка Лида среди зимы? Где взяла спецодежду разносчика? Этого секрета теперь уже не разгадать!
Она вообще была выдумщица и озорница. Приходила к нам в гости и тут же объявляла:
— Я буду жук, а ты таракан. Будем с тобой бороться, но как бы нам не напороться.
Мы валились на диван и пыхтели, и сопели, пока я не взгромождалась на ее кругленькое тело с торжествующим видом, а она, подмаргивая моей бабушке круглым глазом, заявляла:
— Сдаюсь, сдаюсь. Таракан положил жука на обе лопатки. Бабушка снисходительно улыбалась, помогая сестре разыскать потерянные в битве туфли и носовой платок, расправить отложной воротник вечного синего в белый горошек платья.
Еще визиты бабушки Лиды сопровождались необычными подарками. На дни рождения она приносила мне не куклу, не книжку, а картину. Одна из них сохранилась до сих пор. Мама упорно вешала ее на стену, несмотря на язвительные выпады моего мужа «художественной ценности не представляет». Наверное, этот одинокий грустный журавль, намалеванный на стекле масляными красками, был презентован все-таки маме. И она пыталась с его помощью почтить память тетки. Кстати, я хочу повесить «Журавля» в моей комнате. Надо только привести картинку в порядок. Рисунок-то сохранился отлично, но обтрепалась окантовка. Я уже уговорила мужа-эстета взять меланхолическую птицу в тонкую деревянную рамку.
От тех же картинок, что баба Лида дарила мне, остались только воспоминания. Две из них я представляю во всех подробностях. Они были изготовлены без помощи красок: под стеклом на черной бумаге располагался вырезанный из жатой цветной фольги сюжет. На первой — несколько «золотых» рыбок. На другой — три поросенка. Один играл на флейте, второй — на скрипке, третий — на маленькой гармошке, концертино. Картинки висели у меня над кроваткой, и утром я радовалась им еще сквозь сон. Конечно, сегодня я понимаю, что это были всего лишь кустарные поделки. Но ведь предмет искусства не только воспитывает вкус, он еще рождает эмоции. Так вот три веселых поросенка, пришедших в наш дом из артели инвалидов, насыщали мое существование радостью…
Почему из артели инвалидов? Потому что как раз в артели, которая изготовляла эти картинки, бабушка Лида работала окантовщицей. И можно предположить, что там существовали свои усушка, утруска и уценка, свой брак в пользу работников. Что и давало возможность моей очень бедной двоюродной бабушке делать такие оригинальные подарки.
Сколько же она зарабатывала в своей артели, какие гроши? Пенсии бабушка Лида не получала, несмотря на свои преклонные годы. Как, впрочем, и моя бабушка, и дедушка Миша. Я не пойму: пенсий не платили вообще или советское государство так ловко устроилось, что дореволюционный стаж никому, кроме революционеров-подпольщиков, не засчитывало и далеко не всякую работу считало пригодной для пенсии?
Но скудость материальной жизни нисколько не отражалась на характере бабушкиной старшей сестры. Она всегда была воодушевлена заботами о каких-то знакомых: то надо было помочь некой Фене простегать одеяло, то следовало разыскать домработницу для Музы Ругоевой, которую разбил паралич, а пока постирать ей белье и прибрать квартиру. Кроме того, баба Лида врачевала всех соседей: варила настои из трав, мастерски ставила банки, делала клизмы.
Расшить наши узкие места она считала своим священным долгом. На все праздники баба Лида пекла для наших гостей. Всегда одно и то же: медовую коврижку и круглый пирог с курагой. Но и то, и другое — восхитительное! Как говорится, пальчики оближешь и язык проглотишь! Один вид коврижки чего стоил: темно-коричневая, ноздреватая, с блестящей корочкой. Пироги пеклись на Старопочтовой, а потом бабушка Лида приносила их прямо к столу в большой шляпной картонке, и гости ахали и охали, вдыхая еще теплый аромат.
Время от времени возникала необходимость присмотреть за мной (например, бабушка вставляла зубы). Радовались мы этому обстоятельству до безумия, и баба Лида, и я. Чаще всего бабушка отводила меня к сестре на полдня. Бабушка Лида жила на Старопочтовой (так до войны называли улицу Станиславского), и мы спускались по крутому Богатяновскому, вымощенному желтым плитняком, на трещины которого я старалась не наступать, воображая, что земле будет больно.
(Продолжение следует).