Переговариваться с Валерьяном я вскоре бросил — приходилось очень громко кричать, и это надоедало. Попытался я было лечь на короткую и жесткую лавку, неподвижно прикрепленную к стене, но лежать было слишком неудобно, и сон не шел. Голова пылала и болела от сильного нервного возбуждения; мысли, одна другой бессвязнее и нелепее, копошились в мозгу. Я опять вставал на ноги, пытался ходить взад и вперед по карцеру, но и ходьба не доставляла ни малейшего удовольствия, так как свободно можно было сделать всего лишь два шага.
Снова прозвенел звонок на работу, и снова с шумом прошли под окном толпы арестантов. Через час после того, слышно было, вернулись горные рабочие. И опять все затихло, как в могиле, только кровь громко стучала в висках: «Тук-тук-тук! Тук-тук-тук!» Несколько раз в течение дня подбегал к окну Штейнгарт, хотя свидания эти ни ему, ни нам не доставляли отрады. Сообщить друг другу было решительно нечего.
Я начинал между тем ощущать мучительный голод: как на грех, поутру я вышел на работу, не притронувшись ни к хлебу, ни к чаю. Впрочем, пить у меня еще не было особенного позыва. Зато Башуров давно уже жаловался на сильную жажду, которую увеличивало еще соседство жарко натопленной печки. Штейнгарт пробовал было убедить нас обоих не подражать ему — и пить по крайней мере воду, но мы остались при своем решении. Ударил наконец колокольчик на вечернюю поверку. В эту самую минуту кто-то торопливо вскочил на подоконник.
— Господа!
— Это вы, Дмитрий Петрович?
— Сейчас слышал новость: решено будто бы расселить нас по разным рудникам. Слух этот исходит, впрочем, от кобылки — быть может, и врут. А вот утром обещано письмо — вероятно, от друга — тогда все узнаем.
Штейнгарт поспешно ушел, и вслед за тем послышалась команда на молитву: значит, на поверке присутствовали опять одни только надзиратели.
Ночь прошла без сна, в тягостном томлении и невеселых думах. Койка была так коротка, что мозжившие и без того ноги невозможно было протянуть на ней, да и в изголовье нечего было подложить. В противоположность Башурову, которого страшно пригревала соседняя железная печка, мне было холодно. Карцер представлял собой настоящую маленькую мышеловку, в которой нельзя было ни лежать, ни ходить. Голодный червяк перестал сосать под ложечкой, и только голова болела нестерпимее прежнего, точно собиралась лопнуть по всем швам…
— Как это все глупо, обидно глупо! Какое подлое положение! — вырывался то и дело крик из груди, и в бессильном бешенстве я пытался сделать по своей клетке два неполных шага. В камере товарища было тихо. «Счастливец, — думал я с завистью, — он может спать и не думать!» Только под самое утро, согнувшись в три погибели, полулежа, полусидя, забылся и я на некоторое время тупым, свинцовым сном; но мне показалось, что длился этот сон всего лишь одно мгновение. Я проснулся, дрожа всем телом и стуча зубами от невыносимого холода, а в ушах моих еще гудел какой-то металлический отзвук. «Ага! Это, должно быть, звонок на поверку». Из коридора не проникало еще ни луча света: на дворе было темно. Но вот послышался шум голосов, топот ног, бряканье кандалов и ключей. Громко зазевал и Башуров в конце, коридора. Голодный червяк опять завозился внутри.
— Как почивали, Иван Николаевич? А представьте, что мне всю ночь снилось: великолепнейший ужин! Дичь, холодная телятина, вина, но главное — вода… Ах, что это была за вода! Свежая, прозрачная, ароматная… Клянусь вам, я никогда ничего подобного не пил! А вы что во сне видели?
— Приблизительно то же самое.
— Ха-ха-ха! Что же это, однако, Дмитрий долго не показывается? Спит, что ли? Хоть бы по рудникам поскорее развели нас! А то здесь от одной скучищи пропадешь.
Штейнгарта нам действительно пришлось долго ждать. Уже совсем рассвело и арестанты разошлись по работам, когда послышались наконец его лихорадочно торопливые шаги. Не успев еще вскочить на подоконник, он громко закричал:
— Ур-ра, господа! Радуйтесь: по-бе-да!
— Что случилось? В чем дело?
— Ломов уходит… Совсем! Вас сейчас выпустят…
— Да ты не брешешь?
— Я нарочно не шел раньше, чтоб дождаться верных известий. Друг сообщает, что получена сегодня ночью телеграмма с предписанием Ломову в двадцать четыре часа покинуть Шелай и ехать на новое место. По полиции какая-то должность…
— Вот так штука! Это действительно победа!
— Так вот что значило «друзья действуют»…
— Ну и молодец же эта Анна Аркадьевна! Знаешь что, Штейнгарт? В первый же раз, как увидишь ее, ты расцелуй ее от меня… Хорошо?
— А насколько все это, Дмитрий Петрович, не подлежит сомнению?
— А! вы и здесь не утратили вашего обычного скептицизма, Иван Николаевич? Успокойтесь, однако. Я уже и от надзирателей слышал, что Ломов сегодня уезжает. Рано утром он уже заказал столяру ящик для вещей…
— А может быть, умирать хочет с горя — так гроб для себя? — пошутил Валерьян.
— Уж не знаю. Вряд ли, впрочем… Он, кажется, не из таковских, чтоб духом падать.
Разговор наш был прекращен загремевшим в коридоре карцера замком. Штейнгарт оказался прав, и дежурный надзиратель, приятно ухмыляясь во все лицо, явился освобождать нас, а самого Штейнгарта вслед за тем вызвал за ворота. Он вернулся оттуда, только часа через полтора.
— Лучезаров, что ли, вызывал? — накинулись мы на него еще на середине двора.
— Не угадали: на практику ходил!
— Как так? Значит, опала кончилась?
— Совершенно, и без остатка. И знаете, к кому ходил? К другу.
— Ну, рассказывайте все по порядку!
— Анна Аркадьевна, оказывается, еще третьего дня получила телеграмму иносказательного содержания, из которой узнала, что дело ее выиграно и тюремная карьера Ломова окончена. Впрочем, она объясняет этот успех не одним только своим влиянием; тут действовали довольно сложные махинации… Дело в том, что и сам Шестиглазый заваливал в последнее время начальство доносами на Ломова: он называл их контр доносами, так как подозревал, что Ломов на него посылает доносы… Я лично смекаю, что и тут дело не обошлось без милейшей Анны Аркадьевны.
— Каким образом?
— Мне кажется, она сумела внушить бравому капитану такие подозрения насчет Ломова, на самом же деле он, быть может, невиннее грудного младенца был… Впрочем, я не настаиваю на своем предположении. Во всяком случае, сам того не зная, Шестиглазый играл нам на руку. Анна же Аркадьевна выказала огромный дипломатический талант.
— Господа, надо ей поднести благодарственный адрес.
— Ну продолжайте, Дмитрий Петрович!
— Официальная телеграмма об отставке Ломова получилась вчера в двенадцатом часу ночи, и Лучезаров прежде всего прибежал с нею к Анне Аркадьевне. За последние дни они вообще сильно опять подружились… Он сиял, словно будто одержал величайшую в жизни победу и точно будто Ломов вовсе и не был детищем его собственных рук! Однако, когда Анна Аркадьевна предложила ему немедленно же выпустить вас на свободу, он отклонил это предложение: «Пускай просидят ночь, радость будет потом сильнее». Она сочла, конечно, за лучшее не настаивать. Зато под конец свидания ей сделалось дурно, она начала стонать и жаловаться на внезапный приступ сердцебиения. Старик муж встревожился, Лучезаров того пуще и тут же вызвался пригласить меня… Но Анна Аркадьевна и здесь проявила гениальный такт. Ей вовсе не любопытно было видеть меня в присутствии бравого капитана, и она заявила, что нет настоятельной нужды тревожить меня ночью, что ей стало лучше, а что если утром опять сделается хуже, тогда… Ну, утром ей стало, разумеется, хуже, и вот я очутился за воротами.
— А как отнесся Ломов к своей внезапной отставке? Неизвестно?
— Как неизвестно! Муж Анны Аркадьевны видел его и счел нужным выразить соболезнование.
— Ну и что же он?
— «Воля, говорит, начальства, наше дело не рассуждать, а повиноваться».
— Вот дубинища!
— Нет, Валерьян, он, по-моему, молодец. До конца остается себе верен. Но я не все еще рассказал, господа. Представьте: я уже собирался уходить, как вдруг влетает… сам великолепный Лучезаров! Весел, румян… Ну и одет довольно небеспечно, а одеколоном так и залил всю комнату… Прямо ко мне: «Желаю здравствовать! Как находите нашу больную? Не правда ли, она молодцом сегодня глядит? Ну, а ваше как здоровье? Надеюсь, теперь не станете больше хворать?» Последняя фраза говорится с приятнейшей улыбкой, а взгляд так и играет. Я, конечно, отвечал выражением тоже надежды, что теперь все пойдет по-новому, по-лучшему, и мы с любезными поклонами расстались… Однако я заметил, что он сильно, поморщился, когда затем Анна Аркадьевна схватила меня за руку, несколько раз крепко пожала ее и выразила вслух ряд самых добрых пожеланий мне и моим товарищам. В довершение всего только что вернувшийся откуда-то есаул, не раздумывая долго, тоже подал мне руку. Шестиглазый совсем был сражен!
— А теперь, господа, — закончил Штейнгарт, — пойдемте-ка в мою каморку и отпразднуем счастливое избавление от гибели трех библейских отроков,{26} брошенных в пещь огненную (тебя ведь, Валерьян, не шутя, кажется, поджаривали вчера?). У меня молоко есть, заварим байховый чай и станем кейфовать!
Предложение это было единогласно одобрено, и с веселым смехом и громкими разговорами мы отправились в больницу.[1]