Внутри тюрьмы воцарилось, во всяком случае, отрадное спокойствие. Мы уже начинали довольно легкомысленно думать, что только что пережитый мрачный период нашей жизни навсегда отошел в область преданий и больше не вернется… Тем неприятнее было внезапное пробуждение от светлых грез. Раз утром мы с Башуровым собрались идти в рудник на работу (Штейнгарт все еще лежал в больнице, медленно поправляясь от сильного нервного расстройства), как вдруг надзиратель, чрезвычайно встревоженный, промчался по коридору, крича:
— Горные рабочие, стройсь! Живой рукой! Сейчас помощник будет…
Кобылка поспешно строилась на дворе по рабочим группам. Недоумевая, отправились и мы двое на свое место. Замок нервно щелкнул, ворота угрожающе распахнулись — и грузными, торопливо стучащими шагами Ломов направился прямо к нам.
— Смир-р-на! Шапки дол-лай! — скомандовал надзиратель. Все головы моментально обнажились.
Приподняли свои шапки и мы с Башуровым, чтобы через мгновение надеть их снова. Этого только и нужно было Ломову.
— Бес-па-ря-дак! — послышался тотчас же визгливый крик. — Кто там? Кто в шапке?
Он очутился возле Башурова.
— Я ведь вам поклонился, — объяснил последний, — разве вы не видали?
И он, сняв еще раз шапку, опустил ее и снова надел на голову. Это было таким неслыханным беспорядком, что Ломов на несколько секунд, казалось, языка лишился и растерял все мысли. Наконец он нашелся:
— Мы не товарищи… Здесь не знакомство, а субординация… Надзиратель, в карцер его!
— Арестуйте и меня также, я тоже в шапке стою, — выступил я вперед, подозревая, что Ломов хочет удовольствоваться одним Башуровым.
— Ну, так и его взять! — взвизгнул, точно ужаленный, Ломов и, повернувшись на каблуках, пошел к воротам.
Каким образом попал он в это утро в тюрьму, получил ли дозволение Шестиглазого, решился ли самовольно проникнуть в потерянный эдем, об этом мы так и не узнали никогда; как бы то ни было, но Ломов достиг своей цели и был, вероятно, вполне доволен собою. Нельзя, впрочем, сказать, чтоб и я не чувствовал некоторого нравственного удовлетворения. Точно гора свалилась с плеч, когда дверь карцера затворилась на замок и я впервые очутился в низенькой темной каморке, лишь слабо освещенной падавшим из коридора в дверную форточку светом. Окно, выходившее на тюремный двор, всегда было плотно закрыто спущенным ставнем. Не успел я собраться с мыслями и чувствами, как из другого конца коридора послышался смех Валерьяна:
— Иван Николаевич, как поживаете? Что думаете спросить себе на завтрак — бифштекс или ростбиф?
— А, шутки в сторону, как вы думаете насчет пищи поступить?
— Сказать вам правду, я не особенно люблю с пустым желудком сидеть…
— Оно так, но, знаете, после того как Штейнгарт…
— Я и сам то же думаю. Попробуем, ведь не боги горшки обжигают!
Так перекликались мы довольно долго. Наконец под окном послышался голос Штейнгарта. Он пришел из больницы расспросить нас о событиях утра. После него кто-то другой постучал в ставень:
— Миколаич, друг!
Я узнал голос Чирка.
— Мяса не хошь ли? Огурцов с Луньковым караулят, я живой рукой подам.
С трудом убедил я своего приятеля оставить это намерение.
— Да ты не так ли уж, как Штенгор, задумал?
— Как это?
— Да так, не исть… Чудак, ведь замрешь!. Какая польза, кому надо?
Но, не дождавшись ответа на свой вопрос, добряк соскочил поспешно с подоконника, и я слышал, как он своей грузной, ковыляющей походкой улепетывал со всех ног; должно быть, подан был сигнал о близкой опасности…
Томительно потянулись часы за часами. Вот прозвенел колокольчик на обед. С веселым говором прошли по двору вернувшиеся из мастерских арестанты, торопясь в камеры обедать и отдыхать. Я явственно различал голоса некоторых из них; разговаривали всё о вещах посторонних. У большинства не было, очевидно, острого интереса к нашему делу, мало для них понятному и потому мало вызывавшему сочувствия.
— Степша! а ты продай мне свое мясо, я больно что-то жрать захотел сегодня.
— А он и говорит мне: «Ты, говорит…»
— Я тебе кайлу в боковину запущу, коли в другой раз слово такое услышу!
С такими речами кучка за кучкой проходили арестанты под нашими окнами, и наконец все затихло. Начался обед и затем отдых. Артельный староста в сопровождении дежурного надзирателя принес и нам хлеб с водой.
— Не обессудьте, Иван Николаевич, сегодня вам горячей пищи не полагается, а уж завтра беспременно подадим, — ласково, почти искательно сказал Годунов, всовывая ко мне в форточку свое красное лицо.
Я отвечал, что все равно не стану ничего есть.
— Это вы напрасно, право, напрасно! — в один голос заметили и староста и надзиратель. Форточка захлопнулась на задвижку, и шаги смолкли.