Но не только потому окрылял спектакль "Гибель "Надежды"", что по ходу его то и дело звучали ноты протестующие, зовущие к борьбе. Его оптимизм сказывался и в нравственном противопоставлении труда и капитала, где все преимущества оказывались на стороне труда. В спектакле сталкивались мораль и подлость, бескорыстие и торгашество, душевная чистота и цинизм, "чувство локтя" и вражда всех ко всем. Спектакль не только обличал и судил, он еще воспевал: мужественное долготерпение женщин из народа, верность и храбрость мужчин, мягкий юмор, не оставлявший людей и в несчастье, щедрость бедных, всегда готовых поделиться последним куском с беднейшим. Все это делало спектакль поэтичным.
Не могу не отметить в этой связи превосходной работы М. А. Чехова в роли Кобуса.
Чехов пришел в Художественный театр несколько позже остальных студийцев. Его "подобрали" во время очередных петербургских гастролей театра, как раз накануне открытия Студии. Кобус был первой ролью Чехова не только в Студии, но и в Москве.
У Чехова была особенность, которой мы поначалу не знали, а может быть, не знал и он сам. Он не умел репетировать в полную силу. Пока длился репетиционный процесс, образы, им создаваемые, неизменно казались клочковатыми. Отдельные сцены сверкали и искрились, и тут же, рядом, Чехов "пробрасывал" целые куски. Ему нужен был зритель для "постоянства вдохновения", нужен был встречный ток, идущий из зрительного зала. Так же было и в пору "Надежды". Чехов репетировал иногда вяло, иногда талантливо, иногда с мучительными творческими заторами, а мы, занятые каждый собой, и понятия еще не имели, что такое Чехов в актерском плане. Вот почему я забыть не могу его первого выхода в первом спектакле "Гибели "Надежды"".
Я находился в тот момент на сцене и по привычке моего героя Баренда стоял в углу за печкой, оборотившись спиной к зрителю. И именно так, спиной, каким-то шестым чувством я вдруг ощутил всю творческую силу Чехова, зазвучавшую в первой же реплике Кобуса. Где-то, кажется у Немировича-Данченко, сказано, что заразительность -- это и есть талант. Чехов обладал заразительностью в полной мере. Он магнетически притягивал к себе и зрителя и партнеров. Стало трюизмом утверждать: актер живет в образе. Но Чехов жил в образе, как человек живет в жизни, и так же, как человека в жизни нельзя "выбить" из естественного его самочувствия, так и Чехова нельзя было выбить из правды образа. Впоследствии, спорта ради, я не раз пытался делать это -- нарочно задерживал текст, менял мизансцены и внутренние задачи и тем вызывал Чехова на творческие осложнения. Он охотно подхватывал "перчатку", и каждый раз мне приходилось складывать оружие: мгновенно импровизируя, существуя как рыба в воде в обстоятельствах пьесы, он всегда оказывался сильнее меня.
Эта безраздельная слиянность с образом отвечает особенностям чеховского таланта, и в частности его лиризму. Казалось бы, актер острой формы, гротеска, до фантастики неожиданных приспособлений и красок, Чехов был, может быть, самым "чистым" лириком из всех, каких мне приходилось встречать в театральном искусстве. Его образы были частью его души, какой-то гранью его собственной личности. Сейчас мне это важно подчеркнуть в связи с Кобусом. Чехов как художник сцены пережил сложную эволюцию. Ничто в Кобусе Чехова не предвещало мрачного отчаяния его Гамлета, безумных метаний Эрика. Кобус был из совсем другой сферы, другой эмоциональной гаммы, потому, что и Чехов тогда был другим.
В спектакле дана была парная взаимоконтрастная характеристика двух стариков-приживалов из богадельни, одного из объектов благотворительности дамы-патронессы Матильды Босс. Это был редчайший случай -- рыбаки, которым предстояло умереть не в море, а в постели: исключение, подтверждавшее общее правило. Кобус и Даантье {Даантье играл студиец Н. Ф. Колин.} удивительно дополняли в спектакле друг друга. Даантье -- мрачный, брюзжащий, вечно всем недовольный, постоянно сонный, медлительный, полный дурных предчувствий. Кобус -- быстрый, подвижной, живой и задорный, добрый, как ребенок, и, как ребенок же, верящий в добро.
Юноша Чехов играл его дряхлым старцем, с белыми как снег волосами, легким облачком поднимавшимися вокруг лысого неправильной формы черепа, с семенящей походкой, узкими, в щелочку, глазами на сморщенном как печеное яблоко личике. С первой же роли Чехов заявил себя мастером передачи физической правды образа. Кобус был некрасив и недвусмысленно стар, но столько скрытой энергии таилось в этом сухоньком теле, столько тепла в сердце, столько доброты в нраве, что именно Кобус казался в спектакле воплощением чистых и светлых сторон народного характера.
Кобус прожил трудную жизнь, но это не ожесточило, не запачкало его душу. И в своей богадельне он ухитряется жить весело, со вкусом, с юморком, скрашивающим унылые будни "благотворительного" прозябания. Его ребячливость не противна -- напротив, в ней выражает себя его сердечность, его природная доброта. Самая нежная дружба соединяет его с Даантье, интересы родного поселка волнуют его так же кровно, как прежде, в молодые годы, и кажется, что у этого одинокого, бездомного старика -- огромная семья, что все здесь вокруг -- его дети. Я забыть не могу до сих пор, как в четвертом действии Кобус несколько раз подряд появлялся в конторе Босса, осведомляясь о судьбе "Надежды". У Кобуса не было сыновей в море, но горе его было так неподдельно, так остро, что не только у зрителей, но и у нас, его партнеров (я, впрочем, к четвертому акту и сам становился зрителем), сжимались от боли сердца.
Большой разговор о Чехове еще впереди, но я и сейчас не могу утерпеть, чтобы не отметить, что бедный голландский рыбак Кобус был в исполнении Чехова родным братом "маленьких людей" русской литературы и театра. Его талант бесспорно нес в себе мартыновское начало; но в эту раннюю пору его сценической работы Чехова отличала глубокая жизнерадостность творчества, умение и склонность рисовать характеры цельные, ясные, "с душой и теплотой", как можно было бы сказать, используя известное выражение Станиславского о водевиле.