И роль Женевьевы стала великим торжеством всей моей актерской жизни потому еще, что я играла в дуэте с Берсеневым и под его режиссерским влиянием.
Женевьева волновала меня до озноба: прекрасно выписанная автором, она вызывала во мне обостренный интерес — ничего подобного я никогда не играла, ни одна из моих героинь не имела с этой француженкой ни капли сходства. Я сама не была уверена, сумею ли после сильной, жизнерадостной Марии, замкнутой в своем недетском горе маленькой Нелли, лукавой, лирически нежной Амаранты или плясуньи Кеккины убедительно зажить на сцене в образе чуждом и неприятном мне по всему своему складу. Тем не менее вцепилась в эту роль — она давала возможность сыграть разные возрасты в разные времена и в разных амплуа — инженю, героиня, характерная. (Пьеса мне тоже нравилась многожанровостью — фарс, {346} сатира переплетались с драмой и выливались в трагикомедию. Какой простор!)
Работа над новой ролью охватила меня, как пожар, — я не жила, а горела. На приеме в ВОКСе смотрела не отрываясь на одну артистку, чей рот мне «подошел» для Женевьевы, как вдруг услышала: «Перестань шептать, ты не на репетиции», — это прошипела Серафима.
Начала я с того, что прошла всю роль по-французски. Это очень помогло — самый строй, ритм фраз подсказывал внутреннюю структуру образа. Я поняла, что Женевьева — не человек, не личность. Она — очаровательное ничто, пустота в кокетливо раскрашенном футляре. Тоненькая, стройная, якобы непосредственная, она изображала этакую забавницу, женщину-кошечку, экспансивную и смешливую. Идея заключалась в том, чтобы выглядеть полной противоположностью Франсуазе, спокойной, человечной, чистой и, с точки зрения Женевьевы, постной жене Массубра, которую она, конечно, «обожает». Я нашла множество характерных, острых деталей — бурей врывалась в дом, шумела, пела песенку, вертелась, шалила, изумившись чему-то, кружилась и с размаху плюхалась на пол, а потом смешно показывала, как кашляют и задыхаются старушки. Все было хорошо, но обилие деталей, даже самых точных, подчас становилось утомительным. Это понимал Берсенев, и стальной режиссерской рукой принялся «сокращать» меня. Я была в отчаянии, негодовала, но он, проявляя твердость и последовательность, вынудил меня отказаться от всего лишнего — как я потом благодарила его! — разрешив только падение на пол и старческий кашель.
Берсенев брал лишь то, что «работало» длительно, на весь спектакль. На репетициях только и слышались его требования: «Отбери! Откажись! Отбрось!» Но актеры не обижались: во-первых, он проявлял с ними редкую режиссерскую тактичность; во-вторых, себя пресекал еще строже, чем их; в‑третьих, не сковывал актерскую инициативу и сам с удовольствием принимал интересные предложения. В очередной раз я в этом убедилась, когда репетировали второй акт.
Женевьева, уже взрослая женщина, по-прежнему хорошенькая, легкомысленная, живет не задумываясь, подчиняясь лишь бурлящим в ней чувственным желаниям. Ее любимое занятие — охота на мужчин, и сейчас она охотится за Пьером. Сцена соблазнения мужа «лучшей подруги», для которой Берсенев искал прием театральный, конкретный, никак не задавалась. И вот на одной репетиции {347} я попробовала сыграть, как сама придумала. Выйдя из верхней комнаты Франсуазы, я — Женевьева по деревянной лестнице стала медленно спускаться в гостиную, тяжело, без улыбки, в упор глядя на Пьера. Подойдя совсем близко, схватила его за руку, притянула к себе и рывком, умело, как опытный мужчина, отбросила к дивану, на который он от неожиданности упал, а я мгновенно впилась в него поцелуем.
— Ну, это уж черт знает что! — задохнулся Берсенев. — Но здорово! — И тут же утвердил весь кусок с заключительной мизансценой.
Эта сцена потом всех поразила. Нежная «маленькая птичка» обернулась жестоким, сильным зверем, милое кокетство — грубым животным инстинктом, легкая влюбленность — темной, холодной страстью. Через секунду, услышав звук отворяемой двери, Женевьева смеялась снова так звонко, безмятежно и невинно, что охватывало сомнение — она ли только что была столь откровенно похотлива, бесцеремонна, беззастенчива. Но прелестная оболочка уже не могла скрыть неприглядности существа. И случайная вроде связь Женевьевы с Пьером становилась не случайной, — порождение одной среды, они были схожи безнравственностью и пустотой души.
Последняя их встреча — моя самая главная, самая мне важная, интересная и удавшаяся сцена.
Женевьева пришла к Пьеру. Миновали долгие годы, но они опять похожи друг на друга — у обоих позади проигранная жизнь, оба безуспешно, с одышкой бегут от старости. Только Женевьева женщина — ей еще хуже, она еще смешнее. Только схожесть, некогда соединившая их, сейчас — зияющая пропасть, их разделяющая. Вчуже, нехотя узнавая, рассматривает Массубр старую женщину, карикатурную в своих потугах на моложавость. Одинокая, покинутая всеми мужчинами — последнему юному любовнику, правда, заказала белый смокинг, но надолго ли этим удержит? — Женевьева вместо благородства и мудрости старости обрела располневшее тело, слишком затянутое слишком модным платьем, и, подтанцовывая, подставляла взору Пьера забитые пудрой морщины. «Легко» подпрыгнув, она неудачно взгромождалась на стол и, выправляя непослушный толстый бок, инфантильно сюсюкала, щебетала, по-прежнему называла себя «маленькой птичкой», тихонько смеялась — и вдруг хрипло закашливалась, как в первом действии, только всерьез… Чувствуя на себе жесткий, безжалостный взгляд Массубра, Женевьева {348} быстрым движением доставала из сумочки зеркальце, смотрелась в него. Гасли подведенные глаза, сползала деланная улыбочка, опускалось усталое лицо, каким-то чужим, низким, затравленным голосом она произносила «н‑да», и, будто ставя точку, сухо щелкал замочек закрываемой сумки. Никому, а больше всего себе самой не хотела она признаться, что потерпела поражение в жизни, ползущей к бессмысленному концу, — Пьер заставил, принудил ее, свое согласие она выражала этим коротким «н‑да».
Женевьева понимала — последняя игра проиграна. Она понимала — пора уходить. Но хотела уйти в той же масочке — непоседливо ерзала на столе, фиглярничала, ей казалось, так она достойнее выглядит. Массубр был беспощаден. Он кидал в нее злые фразы, — может быть, мстя за то, что в ней зеркально отражалась его собственная нарумяненная и безобразная старость. После каждого насмешливого слова Женевьева, как проткнутая ножом, вздрагивала и укоризненно произносила: «Ах, Пьер!» Она была уже не смешна, серьезный взгляд молил о снисхождении. Но Массубр не мог остановиться, его реплики звучали все оскорбительнее. И прежде чем уйти совсем, она потерянно спрашивала: «Скажите, Пьер, делать больно — это забавляет до какого возраста?..»
Внутренне, для себя, я считала, что Женевьева врет про свою жизнь — она давно все потеряла, опустошена физически, морально, пришла к Пьеру за помощью или хоть за иллюзией. Он отказал — и ей вдруг захотелось покоя. Она сейчас пойдет и умрет — с этим ощущением я шла за кулисы. Женщина, только что вызывавшая недобрый смех зала, покидала сцену при напряженном молчании публики. Она, пытавшаяся высосать из жизни сок, как из граната, сама оказалась этой жизнью выжатой без остатка, одинокой и лишней. Как ни относись к ней — трагическая судьба.