Мне сейчас трудно восстановить этапы внутритеатральной войны с «оппозицией», она длилась несколько месяцев. Помню только, что поначалу к ней отнеслись как к обычным осложнениям, возникающим время от времени во всех театрах. После многих совещаний с привлечением официальных лиц из ЦК РАБИС предъявленные обвинения с руководства театра сняли, «оппозиции» указали на недостойное поведение, Луначарский не принял отставку, о которой просил Чехов, и прислал в театр письмо.
«Дорогие товарищи!
Ваш театр принадлежит к числу лучших в Москве и во всей Европе.
Ваша труппа блещет замечательными талантами, и спектакли… отличаются тонким и продуманным исполнением.
… Как и все другие театры, отличающиеся жизненностью и стремлением к художественному самосовершенствованию, так и ваш театр переживал и будет еще переживать различные фазы развития.
… Долг каждого работника вашего театра дорожить возможностью работать в коллективе такой исключительной силы и беречь театр на пути его развития. Поэтому имевшиеся в вашем театре выступления отдельных лиц, дезорганизующие художественную, рабочую и моральную атмосферу театра, мною решительно осуждаются.
… Наркомпрос чувствует полное доверие к нынешней дирекции театра. Как всякая дирекция, она может подвергаться {264} здоровой и деловой критике с разных сторон, но она является настолько талантливой и компетентной, что многие другие театры могут… с завистью смотреть на ваш театр.
… Я твердо убежден, что все мешающие театру работать недоразумения прекратятся и все вы поймете, какие великолепные перспективы открываются перед вами, поскольку вы сохраните единство, и как нелепо было бы вам расстраивать и разрушать ваш театр.
Нарком по просвещению А. Луначарский».
Принятое решение о сохранении труппы не изжило враждебности в отношениях между «лагерями». Взнервленные непривычными в нашем театре распрями, актеры не пожелали участвовать в спектакле «оппозиции» «Волки и овцы», членов которой в свою очередь не заняли в «Деле», что тоже, конечно, не было проявлением большой мудрости. В конце концов тягостный «худой мир» кончился шумным скандалом. Очень средний артист, оставленный из сочувствия к перенесенной им тяжелой болезни на выходные роли, опубликовал в «Новом зрителе» статью, явно инспирированную «оппозицией». Помимо указаний на чуждую идеологию она пестрела такими выражениями, как «аристократическая семейная каста», «актерское бесправие», «дневные художественные убийства». Даже в самоубийстве душевнобольного актера Верещагина обвинялась дирекция: «Воздуха нет и дышать нечем! Какой-то смрад, кошмар, ужас…» Это уже было слишком.
В газетах появились письма в защиту театра, одно из них подписали Станиславский, Мейерхольд, Таиров и другие театральные деятели. Сочувственные письма приходили на имя Чехова.
На собрании в театре было составлено открытое письмо, в котором труппа заявляла, что все положения статьи ложны, что личное недовольство там прикрыто «идейным» несогласием и т. д. Большинство артистов подали в дирекцию заявления об уходе из театра, так как не считали возможным работать в одном коллективе с членами «оппозиции».
Для решения конфликта была создана авторитетная комиссия во главе с Луначарским, заседал президиум ЦК РАБИС. Результатом явилось постановление о реорганизации руководства театра: директор — Чехов, заместитель по идеологической части — Екатерина Павловна {265} Херсонская, помощники директора по художественной и административно-финансовой части — Сушкевич и Берсенев (до этого они были членами правления театра); заведующий литературной частью — Владимир Подгорный. Также решено было, что «оппозиция» ввиду невозможности ее совместной работы с остальной труппой должна уйти из театра.
Это были тяжелые месяцы. Не знаю зачем — высказать душу, поделиться нашей бедой — я написала Немировичу-Данченко, находящемуся тогда в Америке, длиннющее письмо на множестве страниц. Он приехал, когда все уже более или менее улеглось. Но, видно, услышал в письме такой сердечный вопль, что сказал мне при встрече: «Ваше письмо ускорило мой приезд. Из него глянул на меня человек и художник». За эти слова я благодарна ему, как и за все остальное, что он дал мне в жизни.
В то время я, как все, клокотала против Дикого, Пыжовой, жаждала их ухода. Потом мы встречались с Ольгой, как мне кажется, вполне доброжелательно. Во всяком случае, я радовалась, что у нее все хорошо. И в этом нет ничего странного — ведь мы были очень близки в юности, это не забывается. Удивительно другое. Никогда не состоя в тесной дружбе с Диким, понимая, что он был главным виновником раскола в театре, более того, зная, что он всегда люто ненавидел моего мужа, я издали, не соприкасаясь с ним, следила за его судьбой, о чем он понятия не имел. Сила его яростного таланта и обаяния, память о лучшем в нем заставляли меня волноваться его взлетами и падениями — их хватало. Конечно, он вырвался, взвихрился — иначе и быть не могло, уж слишком был могуч.
Мы почти не виделись. Помню случайную встречу в ресторане Дома актера. Он подошел: «Извини меня, Ваня, я хочу посидеть рядом с Софочкой». Иван Николаевич оставил нас, и Дикий говорил со мной дружески, вспоминая прошлое, явно хотел продлить наше свидание. Почему? Может быть, ему передались через годы и расстояния мое участие, мой интерес к нему.
И еще одно — незабываемое на всю жизнь. В жестокий, страшный день своей жизни я пришла в Театр имени Ленинского комсомола на панихиду по Берсеневу. Казалось, что запаяна в сосуд из толстого стекла, — плохо видела окружающих, плохо слышала речи. И вдруг, почувствовав металлический холодок на лбу, очнулась на {266} груди Дикого — крепким объятием он прижимал мое лицо к своим орденам.
— Ты ничего… Ты сильная… Ничего, ничего… — тихо повторял он бессмысленные слова.
Я навсегда запомнила участливый голос Дикого, защитное кольцо его крепких рук. Значит, и добро проявлялось в нем так же горячо, активно, как все остальные свойства характера. Не берусь анализировать ни сложную личность Дикого, ни сложность человеческих отношений вообще. Знаю только, что в голосе моем всегда звучит трудно объяснимая нежность, когда произношу его имя: «Але‑е‑ша». Вот так.