Россия при старом режиме
Как-то в 1956–1957 годах, когда я проводил свой первый академический отпуск в Париже, у меня появилась идея, которая потом доминировала в моих работах по истории России. Суть заключалась в отношении политической власти к собственности. Меня, конечно, не привлекала марксистская идея, что политическая власть была лишь «функцией» отношений собственности, а государство лишь инструментом в руках владевших собственностью классов, поскольку казалось очевидным, что абстрактное понятие «государство» на самом деле подразумевает индивидуумов, личные интересы которых часто противоречат интересам собственников. Я пришел к выводу, что власть и право собственности были взаимодополняющими способами контроля над людьми и имуществом: это была игра в одни ворота, так как выигрыш одной стороны означал проигрыш другой. Самый надежный способ не дать государству возможности расширять свою власть и посягать на свободы граждан заключается, следовательно, в том, чтобы закрепить большую часть богатства в руках граждан в форме неотчуждаемой собственности. Лишь много лет спустя я узнал, что этот тезис был предвосхищен три века назад англичанином Джеймсом Гаррингтоном. В марте 1958 года в неформальной обстановке я сделал доклад перед группой молодых историков Гарварда на тему «Собственность и политическая власть», в котором изложил этот тезис и подчеркнул, что в России именно неполноценное развитие частной собственности сделало возможным чудовищный рост государственной власти. Несмотря на то что некоторые коллеги склоняли меня к публикации этого доклада, я этого не сделал. Но я ввел эту идею в курс по русской средневековой истории, который читал в первый и последний раз в весенний семестр 1960–1961 года. Именно тогда я применил к Московской Руси заимствованный у Макса Вебера термин «вотчинный режим», при котором правитель является одновременно владельцем земель и хозяином царства.
Десять лет спустя мне представилась возможность развить этот тезис. После завершения работы над первым томом биографии Струве я решил, что, прежде чем закончить этот проект, необходимо выполнить условия контракта, который я заключил десятью годами ранее с английским издательством «Уайденфельд и Николсон», и написать том о России для их новой серии «История цивилизации». У меня была полная свобода в отношении содержания и объема книги.
Я закончил книгу в Лондоне, где мы провели годичный академический отпуск в 1973–1974 годах. Прожив в Лондоне несколько раз в летние месяцы, а затем и весь год, мы полюбили этот город и пришли к заключению, что если бы судьба предоставила нам выбор, где родиться и где провести нашу жизнь, мы выбрали бы его. Контакты между людьми в лондонском обществе были намного более открытыми, чем в Париже. У него также был ряд преимуществ перед Кембриджем в штате Массачусетс, где общение было ограничено академической средой, разбавленной вышедшими на пенсию политиками и редкими бизнесменами и людьми свободных профессий. В Лондоне же все группы населения перемешались: интеллектуалы (и не только из академической среды), члены парламента, бизнесмены и даже актеры и режиссеры кино. Все это делало общение чрезвычайно насыщенным. Мне также импонировала прямолинейность англичан определенного класса общества, которые без малейшего стеснения могут сказать вам, что вы неправы, прямо в лицо и даже публично. Как-то раз во время прений в Лондонском университете после лекции, в которой я подверг критике политическую и общественную деятельность русской православной церкви, английский теолог русского происхождения поднялся со своего места и охарактеризовал мои замечания словами «полная чепуха». А некоторое время спустя, после лекции о русских землевладельцах в Лондонской школе экономики, мой друг сообщил мне, что все сочли лекцию блестящей. В Соединенных же Штатах невозможно понять, что люди на самом деле думают о вас, потому что они боятся вас огорчить.
Книга, вышедшая в 1974 году под названием «Россия при старом режиме», представляла собой эссе об эволюции российской государственности с древнейших времен до конца XIX века; в ней акцент делался на вотчинной сущности царской власти. Я показал эту власть как отличную от абсолютистской власти на Западе, которая всегда была ограничена институтом частной собственности. В своих выводах я недвусмысленно давал понять, что коммунистический режим в России, где правящая партия пользовалась неограниченной властью над политической жизнью и экономическими ресурсами страны, во многом был обязан этой патримониальной традиции.
Книга получила хорошие отзывы, ее стали использовать как учебник во многих колледжах и она была переведена на несколько иностранных языков. Ее самыми суровыми критиками стали русские националисты, возглавляемые Александром Солженицыным. Незадолго до этого Солженицын прибыл в Швейцарию, и в ноябре 1975 года я послал ему экземпляр книги на английском языке с сопроводительным письмом и дарственной надписью, в которой добавил, что он, вероятно, «найдет некоторые совпадения в наших взглядах». Солженицын не ответил, и я подумал, что, скорее всего, потому, что он не знает английского. В то время почти ничего не было известно о его политических взглядах, кроме того, что он был яростным противником коммунизма. Я восхищался им и летом 1974 года даже отменил поездку в Советский Союз в знак протеста против его высылки. Поэтому я испытал что-то вроде шока, когда Солженицын во время выступления в Гуверовском институте в Калифорнии в конце 1976 года подверг резкой критике меня и мою книгу. Особый его гнев вызвало мое утверждение о сходстве царизма и коммунизма, явлений, с его точки зрения, диаметрально противоположных. Не владея историческими знаниями, он придерживался романтически наивного взгляда на дореволюционную Россию и возлагал вину за все несчастья страны полностью на марксизм и на другие пагубные идеологии, импортированные с Запада. Когда мы встретились в июне 1978 года на обеде перед его выступлением на выпускной церемонии Гарвардского университета, на которой ему присвоили звание почетного доктора наук, я спросил его, неужели он считал возможным, чтобы тот же самый народ, с той же самой историей, говорящий на том же языке, живущий на той же территории, мог превратиться во что-то совершенно иное за одну ночь с 25 на 26 октября 1917 года только потому, что группа радикальных интеллигентов захватила власть в стране. «Такие неожиданные и радикальные мутации неизвестны даже в биологии»,-убеждал я. Но, будучи в личных отношениях дружелюбным, он не уступил ни на йоту и в последующие годы нападал на меня при всякой возможности. Он пошел даже на то, что подал протест в Би-би-си, когда эта радиостанция начала передавать по-русски на Советский Союз отрывки из моей книги. Я никогда не отвечал на его нападки, потому что они были эмоциональными, без серьезного содержания.
Тот факт, что «Святая Русь», которую он рисовал в своем воображении, не возникла тотчас, как только российское правительство отказалось от марксизма, должно быть, сильно его разочаровал. Его движимая ненавистью интеллектуальная нетерпимость наряду с фанатизмом лишали его, с моей точки зрения, права на величие. Он был лишь ложным пророком, даже если и продемонстрировал большое мужество, противодействуя коммунистическому режиму, столь же наполненному ненавистью и настолько же фанатичному, как и он сам. На самом деле он был зеркальным отображением этого режима. Когда режим пал, он оказался настолько же неуместным, как и любой представитель старой коммунистической номенклатуры.
Но даже тем русским, которые не разделяли утопизма Солженицына, трудно было принять мои идеи. Коммунистам не нравилось умозаключение, что у них есть общее с царизмом; антикоммунистов также возмущало, что я увязывал коммунизм с царизмом; и те и другие не могли согласиться с тезисом, а он звучит лишь как предположение, а не как утверждение, что политическая культура России имеет много общего с восточным деспотизмом. Тем не менее книга была опубликована в России в 1993 году и привлекла к себе большое внимание[1].
После окончания работы над этой книгой я снова занялся биографией Струве, чтобы закончить второй том. Прослеживая его деятельность в период с 1917-го по 1921 год, я все больше интересовался русской революцией как событием, которое в большой степени определило историю XX века.
Но прежде чем я смог глубоко погрузиться в изучение революции, я оказался вовлеченным в политику, которая занимала меня в течение большей части 1970-х и 1980-х годов, а также весь 1981 и 1982 год.