Моя домашняя жизнь текла по-прежнему. Перемена моего служебного положения всегда на некоторое время радовала жену, а обзаведение новой обстановкой доставляло ей некоторое развлечение, но это скоро проходило, и затем вновь сказывалось полное одиночество и вызываемые им скука и тоска, которые вымещались на мне бесконечными жалобами на свою судьбу и на то, что я не доставляю ей общества. При массе работы я не мог бы уделять ей много времени, но ее постоянно раздраженный тон делал то, что я даже по возможности избегал ее и был рад не видеть и не слышать ее.
В начале года заканчивалось наше устройство на квартире помощника начальника Канцелярии; давно намечавшийся вечер для чинов Канцелярии и для знакомых удалось устроить лишь в конце Масленицы, 15 февраля; собрались у нас двадцать человек, дам не было. Это был единственный большой наш прием до назначения министром.
Лето, ввиду служебной суеты, приходилось проводить в городе; чтобы иметь возможность дышать воздухом, я в течение трех летних месяцев нанимал экипаж (парную коляску), в которой мы в июне-августе ездили на острова и в Ботанический сад.
У матушки мне в этом году довелось побывать в апреле, в июне и в сентябре, причем я в ее здоровье не замечал какой-либо перемены. Поэтому совершенной для меня неожиданностью было получение известия о ее кончине. Вечером 28 октября я получил о том телеграмму от племянника Нильса. Как я потом узнал, смерть ее была столь же неожиданной и для окружающих. Особой болезни не было, а просто жизненные силы были исчерпаны.
На следующий день, 29 октября, у меня было заседание Общего собрания Военного совета, а вечером - заседание Конференции (избрание Гулевича в профессора), и я только 30-го поехал (один) в Выборг; на следующий день туда же съехались брат с женой и сестра Александрина с детьми, а 1 ноября состоялись похороны. Матушку похоронили рядом с отцом. В то же вечер я вернулся в Петербург.
Чем была для меня матушка, я собственно почувствовал только после ее смерти. Еще долго после того ловил я себя на мысли о том, что о таком-то факте надо сообщить ей, до того вошло в привычку делиться с нею всем, зная, что все ее интересует и найдет в ней отклик; единственное, о чем я никогда с нею (да и вообще ни с кем) не говорил, это была моя семейная жизнь, но она, очевидно, чувствовала, какова она, потому что тоже избегала касаться ее. Исчез тот мирный уголок, куда всегда тянуло отдохнуть хоть сутки от всех жизненных тревог и неприятностей. Мои отношения с сестрами были и оставались отличными, но приезжать к ним все же значило приехать "погостить", тогда как к матушке я приезжал "домой". Действительно, мои поездки в Выборг к старшей сестре стали редкими, а к младшей я не ездил вовсе ввиду дальности расстояния, да и переписка заглохла, так что постепенно стало наступать известное отчуждение.
На мою семейную жизнь смерть матушки тоже оказала свое влияние. Она мне уже становилась до того ненавистной, что я решил было добиваться покоя, уезда жены от меня куда-либо; новая должность давала мне возможность уделять ей достаточные средства на отдельную жизнь в России или за границей; о разводе и полной свободе я пока не хлопотал, так как среди немногих женщин, которых я встречал, не было решительно ни одной, которой я мог бы увлечься. Я уже начал уговаривать жену уехать куда-либо, но она не хотела, так как сама не знала, куда ей тогда деться и что предпринять? Смерть матушки заставила меня отшатнуться от того полного одиночества, которое наступило бы с отъездом жены, и нести дальше крест совместной с нею жизни.
Для занятия столярным ремеслом у меня уже совсем не было времени; столяр у меня работал весь год; наиболее капитальными из его работ были большие ширмы из восьми створок, дубовый стол стиля "Renaissance", шкаф для инструментов, ящики для альбомов академического и Каспийского полка, сигарный шкафчик, малые столы и проч. Выжиганием я продолжал заниматься в мере возможности; в начале года совсем не приходилось, а летом и осенью я работал больше.