II.
Накануне отъезда из деревни я обошел все знакомые, милые места, где по-детски я был так счастлив.
Я обошел поля, луга и долго бродил по лесу. Наш лес назывался Аникиевским, по имени разбойника Аники. В пяти верстах от нашей усадьбы находилась Зааникиевская пустынь, и в тихую погоду или при западном ветре до нас глухо доносился звон монастырских колоколов.
Лес в ту пору начинал уже расцвечиваться в свой осенний убор. Посреди зеленой листвы и зеленой хвои сосен и елей золотились на солнце желтые листья берез и краснели вечно трепещущие листья осин.
В детстве лес был для меня полон очарования. Идешь, бывало, подходишь к лесу, и с сильно бьющимся сердцем всматриваешься в его таинственный полусумрак, словно приближаешься к какому-то святилищу, к жилищу неведомых, невидимых существ, трепещешь, волнуешься, особенно в вечернюю пору, бывало, и жутко и приятно, дрожь пробегает по телу, старые бывальщины, сказки и преданья приходят на память и помогают воображению.
А горячее, восприимчивое датское воображение и без того усиленно работает...
В ту пору мое воображение населяло темную лесную чащу всевозможными призраками, нелепыми, чудовищными образами, заимствованными из мира сказок... Вот тут, в этом лесу, живет леший с рогами, с хвостом, с козлиными ногами, тут и избушка на курьих ножках какой-нибудь старой ведьмы, тут и злая баба-яга, Костяная Нога, в своей ступе и с помелом, заметающим за нею след, тут и черти -- прыгают и вешаются по ветвям деревьев ("вроде обезьян", мысленно добавлял я).
Сказочные ужасы, вся сказочная нечисть, создания народной фантазии метко и ярко обрисованы Пушкиным...
"Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой,
Здесь ведьма с козьей бородой,
Тут остов чопорный и гордый,
Там карла с хвостиком, а вот
Полу-журавль и полу-кот...
Вот рак верхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке"...
Кроме сказочных сверхъестественных страшилищ, в ту пору я воображал встретить в лесу разбойников самого ужасного вида, натолкнуться на разбойничий притон, встретиться с беглыми (рассказы о них я слыхал от няни). Почернелый, обуглившийся пень мне представлялся издали медведем; мною же вспугнутый заяц, прыгнувший за кустом, казался мне волком и приводил меня в ужас...
Но этот яркий, цветистый мир сказок, привлекавший меня своею таинственностью и в то же время нагонявший на меня страх и трепет, уже давно, задолго до моего отъезда из родного дома, побледнел, поблек, утратил для меня свою живую прелесть и обаяние той жути, которая, словно чье-то холодное дыхание, приподнимала волосы на моей голове и заставляла меня вздрагивать. Лес утратил для меня таинственность, но не утратил своей прелести.
Теперь, бродя по лесу, я уже знал, что не встречу в нем никого, кроме зайцев, птичек, перепархивающих с ветки на ветку, да деревенских ребят, собирающих ягоды или грибы. Пробираясь по знакомым тропинкам, я наслаждался запахом багульника -- белых лесных цветов, наслаждался величавым безмолвием леса и мысленно прощался с высокими, могучими соснами и с лохматыми, темными елями, как со своими старыми друзьями...
Обошел я и сад, заглянул во все свои любимые уголки.
Вот тенистая, высокая липа -- выше всех деревьев сада, почтенное старое дерево. По словам отца, этой липе тогда было более полутораста лет. Почти на половине своей высоты она разделялась на две большие ветви, и еще недавно она была красивым, развесистым деревом. Но года за три или за четыре до моего отъезда в Петербург несчастье разразилось над нею... Однажды, летом, в сильную грозу молния ударила в нашу липу и отколола от ствола одну из ее могучих ветвей. Липа после того стала казаться какой-то кривой, кривобокой. Но и разбитая молнией, обожженная, искалеченная, липа по-прежнему стояла крепко, глубоко запустив в землю свои узловатые корни и во время бурь лишь поскрипывая и покачивая своею вершиной под налетами буйного ветра. Весна по-прежнему покрывает старушку зеленою листвой, а лето убирает ее душистыми цветами и согревает и живит поцелуями горячих солнечных лучей.
Под липой стояла старая серая скамья, подернутая зеленоватым мхом. В жаркие летние дни я часто с книгой сидел здесь в прохладной тени или лежал на траве, задумчиво смотря вверх на голубое небо, сквозившее из-за листвы, с легким шелестом передвигавшейся по светлому, сияющему фону... И теперь, через сорок лет, я как будто слышу этот знакомый шелест, этот шепот листьев, навевавший на меня рой светлых грез и уносивший в мир юношеских мечтаний...
Вот -- большой пруд посреди сада, позаросший близ берегов высокою сочною осокой. Один берег его осенен деревьями: березами, олешняком, и под этими нависшими деревьями вода кажется темною. Там и сям плакучие ивы купают в воде свои гибкие свесившиеся ветви. На дальнем конце сада, на берегу пруда, видна баня с балконом, висящим над водой. В той же стороне на поверхности пруда плавают блестящие, ярко-зеленые листья кувшинки и крупные белые цветы -- водяные лилии.
Помню в детстве, в летнюю пору я часто плавал по пруду на небольшом дощатом плотике, передвигаясь с помощью шеста. Тогда, начитавшись о приключениях "Робинзона Крузо", я воображал этот пруд морем, а себя -- отважным путешественником, пустившимся на открытие неведомых островов. Прибрежную осоку, ивы и олешняк я представлял себе тропической растительностью, чащей первобытных лесов, полных всевозможных опасностей для одинокого странника. Лягушки и ящерицы были моими крокодилами, добродушные ужи превращались в моих глазах в гремучих змей, карась, проплывавший вблизи моего плота, был не иначе, как прожорливой акулой, наша пестрая кошечка Мурка, шнырявшая по берегу, была тигром или пантерой, если взбиралась на березу, а наш старый черный водолаз, Плутон, смиренно проходивший мимо, поджав хвост, изображал льва...
Еще помню, какую оживленную, фантастическую картину представлял этот пруд в один теплый темный июльский вечер. Это был день свадьбы моего дяди, Н. П. Засецкого.
На берегу пруда горели небольшие костры, и огни их резко обрисовывались на фоне сгущавшихся синих сумерек летнего вечера. Было совершенно тихо, и языки пламени не метались из стороны в сторону, но спокойно, ровно поднимались вверх, отчетливо отражаясь на неподвижной поверхности пруда. В красноватом освещении, отбрасываемом кострами, мелькали черными силуэтами людские фигуры, толпившиеся на берегу. Дядя в лодке плавал со своей молодой женой. На носу лодки был воткнут горящий смоляной факел, и красноватые золотистые искры дождем сыпались с него в темную воду пруда. Лодка неслышно, как призрак, плыла по тихой, неподвижной поверхности потемневших вод; то она на мгновенье пропадала в вечернем сумраке, то снова появлялась, ярко озаренная огнем костра... И как была прекрасна новобрачная в своем белом подвенечном платье, с веткой флердоранжа на белокурых волосах! Как она была молода, жизнерадостна!..1) [Это та самая Серафима Николаевна Засецкая, которая предсказала мне, что я буду писателем]. Но недолго, бедная, пожила она после того июльского вечера, когда в честь ее по берегам пруда весело горели огни...
Последняя ночь в родном доме... В последний раз я ложусь на свой черный волосяной диван, заменявший мне кровать. Полный месяц заглядывает в комнату, и бледное сияние его полосой падает на пол. За окном трещат кузнечики. В доме все тихо... Я лежу, но не сплю, сон далеко отлетел. Лежу и все думаю, думаю... Моя жизнь, до тех пор связанная с этим милым старым домом, уже готова стать прошлым, а будущее мое -- темно... Что ждет меня там? На что-то я променяю этот уютный старый дом, где меня так любят, так ласкают, нежат и лелеют?.. Стараюсь забыться, заснуть, но не могу... Приподнимаюсь, чтобы взглянуть в окно на знакомую картину, на спящий сад, на месяц, но месяц уже спустился низко, зашел за кусты акаций, и я не могу уловить ни одного его луча... Беспокойная, тревожная была ночь.
На другой день я с мамой поехал в город. Грустно, тяжело было наше прощанье... Вечером 3 сентября я уехал из Вологды.