***
Никогда я не чувствовала так больно весь ужас большого города, как в эти ночи, когда, не в силах уснуть, я садилась у окна и смотрела на улицу; никогда я не чувствовала так мучительно нравственную пропасть, разделявшую меня с Арманом, как тогда, когда я говорила ему об этом чувстве.
-- Все это вздор, -- говорил он в таких случаях, и эти слова решали для него все социальные вопросы.
Но когда он видел, как болело у меня сердце от всего этого горя, и когда я старалась возбудить и в нем интерес к этому, он становился серьезен и говорил мне!
-- Видишь ли, Ванда, не надо требовать от человека больше, чем он может дать. Во мне этого нет, и не могу же я вылезти из собственной кожи. Ты можешь говорить мне хоть сто лет о любви к ближнему, но я буду любить только одну тебя. Я люблю тех, кто близок мне... Если б всякий поступал хоть так, на сколько было бы меньше горя на этом свете! Твое горе раздирает мне сердце... Ты для меня -- все человечество... и иногда я прихожу в бешенство, что не могу дать тебе все то, что хотел бы.
Против нашего дома находилась "Венская пекарня". Целый день голодный люд останавливался перед магазином и бросал жадные взоры на выставленный в окнах хлеб. Так глядела и моя мать когда-то в окна булочной на хлеб, который не имела возможности купить.
-- Все это вздор!
А когда ночью, после закрытия театров, на бульварах становилось пустынно, -- возле стен домов жались те, кому стыд не позволял выходить на улицу днем; они присаживались на корточках возле подвалов, откуда поднимался запах теплого хлеба, который они вдыхали в себя.
Так и моя мать, Поднятая ночью голодом с постели, шла к дверям, чтобы насытиться запахом свежеиспеченного хлеба.
-- Все это вздор!
Арман давал мне десять франков в неделю на мелкие расходы, и этого было много, потому что у меня было вдоволь всего и мне нечего было покупать. Но этого было так мучительно мало для того, что я хотела бы сделать.
Улицы Парижа не привлекали меня, и я очень мало выходила из дому. Как жить с таким мучительным чувством в сердце?
И жить притом окруженной роскошью, излишеством и мотовством!
Иногда мне казалось, что его великая любовь ко мне -- кража по отношению к человечеству.
***
Около двух часов ночи карета Армана подъезжала к дому.
Я слышала, как скрипела лестница под его тяжелыми шагами, я слышала, как тихонько он отворял дверь, снимал шубу и шляпу и отправлялся в столовую, где его ждал холодный ужин.
Собака, узнав шаги хозяина, поднимала голову и смотрела на меня.
Пойдем ли мы к нему? Нет.
Несколько легких ударов хвостом по ковру выражали ее согласие; она клала свою голову на мои ноги и дышала тихонько, чтобы не беспокоить меня.
Перед ужином Арман шел в комнату Митчи, рядом со своей, поцелуем будил его и, укутав в одеяло, уносил в столовую. Жюль, спавший у ног своего хозяина, тоже просыпался, и все трое весело принимались за еду; но они шутили и смеялись очень тихо, чтобы не разбудить маму, которая, конечно, спала глубоким сном.