авторів

1516
 

події

209182
Реєстрація Забули пароль?
Мемуарист » Авторы » Valentin_Sventsitsky » Автобиография - 47

Автобиография - 47

10.12.1910
Ясная Поляна, Тульская, Россия

   Мы ехали с И. А. Беневским в Ясную Поляну на могилу Льва Николаевича. Всё изменилось:

   Вместо идейно-враждебного отношения -- то неожиданное чувство любви, которое без всяких усилий, помимо воли пробудилось к нему в последнее время.

   Впереди не каменная усадьба, а небольшой холм земли в зимнем лесу.

   После этого, торжественно обвеянного каким-то чудом, перехода Льва Николаевича от одной низшей формы бытия, от нашей земной жизни -- к другой, высшей форме, нашему познанию недоступной, -- ощущение продолжающейся его жизни не только не уменьшается, но всё увеличивается. Бессмертие Толстого -- не только "головное признание", это живое, непосредственное ощущение души. И оно не только пробудило радостное чувство бессмертия собственного духовного "я", -- оно пробудило совершенно новое чувство: ощущение нетленности всего мира, всей материи. Толстой ушёл, но не исчез за этой тёмной чертой, которая зовётся смертью, а это ясное и радостное сознание, что он там, и "там" наверное, -- приблизило к нашим слепым душам мир вечный, хотя и невидимый...

   В вагоне было темно, тесно и душно...

   Толкали. Курили. Кашляли. Сморкались...

   Но это не раздражало, "не злило".

   Да вообще теперь ничто никогда не будет ни раздражать, ни злить.

   Раз "там жизнь наверное" -- значит, всё, что может жить и раздражать здесь, -- такое маленькое, ненужное, мелькающее, как кинематограф...

   А подо мной, на нижней лавке, говорили о Толстом. И какой смешной и наивный разговор это был. И каким смешным языком.

   И почему-то так хорошо и радостно было, что он такой смешной и наивный.

   Теперь вообще всё как-то радует.

   Мужик говорит с умилением, что Лев Николаевич поставил себе "памятник и в Туле, и в Москве, и в Петербурге" и что "всем надо заботиться, чтобы оставлять по себе памятники".

   -- А уж как жил, как жил: ходил, извините, в синих порточках и в рубашке... Всё равно как мужик.

   -- Жил так -- так и в гроб положили: извините, синие порточки надели, рубашку красную... Как у простого мужика порточки, извините вы меня, и рубашка, и больше ничего...

   Приехали на станцию Щёкино рано утром. До Ясной Поляны вёрст восемь.

   Взяли ямщика на розвальнях, с бубенчиками, он закутал нас овчинным тулупом, и поехали...

   А уж непогода какая! Так и мятёт мятель. Прямо в лицо бьёт снежная пыль, с дороги смело почти весь снег, и сани прыгают по шершавой, замёрзшей земле...

   И всё хорошо. И снег, и ветер, и вьюга, и бубенцы, и запах овчинного тулупа, и свежий воздух, и простор, и небо...

   Хорошо, потому что "изнутри" хорошо. И теперь уж это навсегда. И никто отнять не может. И странная, радостная мысль приходит: "Пойду на могилу и там скажу ему об этом..."

   Вот уже несколько недель мир живёт в атмосфере какого-то чуда. В атмосфере бессмертия, показанного тленному, зарытому в мелочах миру. И стараешься не думать, а отдаваться этому чувству. Потому что от него свободно и радостно на душе, как бывало в редкие, "особенные" минуты в детстве... Когда сам для себя сочинял сказки, превращая все предметы в живые существа. И никто не знал об этом, и вот приводило в восторг, что один ты только видел и знаешь, что стол, лампа и стулья живут и разговаривают между собой.

   Так и теперь. Точно во сне или в детстве, всё кругом оживало. Становилось большим и светлым. И чем дальше, в поле, в вьюгу увозил нас ямщик, тем сильнее было то сказочное чувство жизни...

   Живой снег крутился в воздухе, об живую землю стучали полозья саней, живые белые берёзы одна за другой бежали нам навстречу...

   А когда мы въехали в яснополянскую аллею, сошли с ямщика, бубенчики перестали звенеть и тихо зашумели деревья, -- казалось, вот сейчас дойдём ещё немного, ещё перейдём какую-то чёрточку и увидим настоящее, с глаз рассыплется какая-то зелёная завеса, заволакивающая мир туманом.

   И вдруг точно по сердцу ударил кто. Грубо толкнул: проснись, мол, эй!..

   Перед глазами яснополянский дом...

   Тюрьма.

   Это не "символ", не "иносказание". Не "так себе", "публицистическая фраза".

   Нет -- тюрьма. Неуклюжее, тяжёлое двухэтажное белое здание с маленькими некрашеными окнами. И деревья точно отшатнулись от него, отодвинулись. А кругом какая-то пустота. Эта пустота -- невидимые стены тюрьмы.

   Поскорей прошли мимо. По узкой протоптанной дорожке. В лес, в поле. Это дорога к могиле.

   Говорят, по этой дороге Лев Николаевич ходил купаться. А то место, где положили его в землю, -- было его любимым местом уединённой молитвы.

   Здесь он жил. Жил одинЭтой жизни в нём не знали ни родные, ни друзья, никто из людей. Никто, кроме Бога. Это была молитва. Самое сокровенное и самое великое, что было в его жизни.

   Над могилой небольшой холм земли, зелёные ветки от венков, наполовину занесённые снегом, -- и шумят, шумят дубы, тесно обступившие вокруг могилы.

   Толстой молился здесь.

   И тысячи людей будут теперь молиться на этом месте.

   Странное, на первый взгляд, ощущение охватывает душу -- точно один, невидимо встаёт какой-то таинственный монастырь. Скит.

   И шум леса, и тишина, и дорога в лес, и встречные люди -- всё производит какое-то "монастырское" впечатление [1].

   Когда мы с Беневским прошли дальше, вглубь леса, мне показалось даже, что я вижу высокую белую стену. Зубчатую стену монастыря. Казалось, что сквозь деревья виднеется дальний холм. Но если бы здесь, действительно, оказалась монастырская стена, -- не было бы ничего по существу "удивительного":

   Так это "подходило" бы.

   Мне думается, в те далёкие времена, когда умирали великие отшельники и около их могил ещё не было шумных "монастырей", вот так же чувствовалось, что "монастырь незримый", "святой" подымается над могилой.

   Особенным, "монастырским", зовущим каким-то шумом шумел лес, по-"монастырски" мягко и тихо падал снег, на всём печать тишины и радости.

   И народ, чуткий к таким настроениям, понял уже это сродство великих христианских отшельников с "отлучённым от церкви" Львом Толстым: ямщик сказал И. А. дорогой:

   -- Скоро на святой могиле земли не останется -- всю разберут.

   "Святая могила", "святой колодец", "святой источник"... И надо всем этим невидимый святой монастырь...

   "Монастырское" впечатление от толстовской могилы, неожиданное с первого взгляда, имеет своё глубокое основание.

   Тут дело не во внешних вещах, а в самой сущности. И действительно, Толстой и христианские отшельники не есть нечто противоположное, а напротив, совершенно однородное по духу.

   Но Церковь не поняла этого. За "вещами" не увидела души.

   Если отбросить всё то, что Толстой в Церкви не признавал. И ясно представить себе, чем он жил, его душевное, внутреннее отношение к Богу, к миру, к жизни. Представить себе не его "учение", а его психологию, его переживания, то жизненное "ощущение", которое он носил в своей душе, -- словом, уничтожить то, что разделяло его с христианством-отшельничеством, -- самая духовная основа его "я" окажется ничем не отличающейся от признанных Церковью святых.

   Восприятие жизни как преходящего сна, постоянное напряжённое углубление в свою душу, дабы познать, что совершается в ней по воле Божьей и что по воле человеческой. Самоотречение, отдавание своей жизни -- Его воле, и это постоянное тяготение индивидуальной, религиозной души к тихой, радостной жизни в Боге, среди природы, в лесу, куда не долетает ни шум, ни треск пустой мирской жизни... Всё это делает его братом великих пустынников.

   Толстой своим путём, но пришёл к тому же, к чему приходили "старцы" "церковные", путём "выработанных" аскетических подвигов.

   Для Толстого не существовало "времени", "прогресса", -- поэтому не существовало никакого особого смысла в мировой истории; для него земная жизнь -- случайность, непостижимая и временная, которая скоро кончается, -- и хорошо, что скоро кончается, потому что она отрывает человеческую душу от главного источника жизни -- от Бога. Жизнь земная -- это тяжёлый сон, от которого будет так радостно проснуться к настоящей жизни.

   Вот обо всех этих мыслях невольно говорит его могила. И то, что он носил в своей душе -- этот невидимый людям монастырь, теперь над могилой его воздвигается среди тихого зимнего леса...

   И. А. Беневский уговорил меня зайти с ним в яснополянский дом к Д. П. Маковицкому [2].

   Очень не хотелось и казалось ненужным.

   Но Беневский удивительно умеет вытаскивать меня из "одиночества".

   И как я ему благодарен, что на этот раз он настоял на своём!

   Когда я увидел перед собой Д. П. Маковицкого, ставшего "знаменитым" в качестве спутника ночного бегства Толстого, -- я сразу понял всю разницу между тем, что знает о Толстом мир, и тем, что знают эти близкие. Как будто вошёл в "келью".

   И вот кругом, на весь свет шум, толки, "толстовские события"...

   А здесь -- тихий, безгранично добрый человек, такой простой и чистый, без всякой мишуры и треска, в глазах которого точно отразилось всё то, что видел он за последние дни. И столько было в них любви и ясности, что невольно хотелось плакать от умиления.

   Он принёс маленький жестяной чайник. Дал нам чаю. И, весь сияя, совсем по-детски сказал:

   -- Вот этот чайник мы купили дорогой, у кондуктора, и Лев Николаевич пил из него чай.

   Для него не было никакого "Льва Толстого", "великого писателя". Для него был безмерно любимый человек, который умер, ушёл, -- и о котором он говорит с благоговением и любовью, как о чём-то неразрывно связанном с своей душой.

   Беневский, как хороший знакомый Маковицкого, сразу задал несколько интимных вопросов о последних событиях в Ясной Поляне и об отъезде в Шамординский монастырь.

   Тяжёлые события. И когда-нибудь о них узнает весь мир и многое, очень многое иначе тогда поймёт в жизни Толстого.

   Толстой, по словам Маковицкого, всю дорогу был молчалив. В Оптинской пустыни, у старцев, вопреки рассказам газет, не был.

   -- Не собирался ли? -- спросил я.

   -- По моему личному мнению, -- осторожно сказал Душан Петрович, -- да, собирался...

   Не поехал потому, что помешали внешние обстоятельства.

   У Маковицкого пробыли недолго. К вечеру мы должны были быть у Черткова.

   Душан Петрович попросил нас завезти ремингтон к Александре Львовне -- живёт она рядом с усадьбой Черткова, а сам пошёл пешком.

   У Александры Львовны ещё сильнее пришлось пережить это удивительное чувство "далёкости" от всяких "событий". Всё, что говорилось в маленькой комнате её маленького домика, как-то по особенному "приближало" Толстого. Мне, при жизни его не знавшего, и то начинало казаться, что вот сейчас он войдёт, рассмеётся, скажет что-нибудь.

   Лев Толстой совсем исчезал. Вместо него был "отец", "дедушка". Говорили, какой он был "худой последнее время", как мучился... Это был любимый, бесценный человек, дух которого ещё жил в этих комнатах.

   И когда Александра Львовна рассказывала, как ночью, перед отъездом, он постучал в её дверь, как она отворила и увидала отца со свечой в руках и лицо его точно светилось, и он сказал ей: "Помоги укладывать вещи".

   -- Во мне всё так и упало.

   Когда она говорила это, оживал земной образ Толстого и становился бесконечно близким и любимым...

   Александра Львовна сказала, между прочим, про одного корреспондента:

   -- Я говорила с ним как с человеком, а он напечатал в газетах, да ещё всё перепутал. С журналистами надо быть осторожной.

   И вот теперь я тоже "пишу". А ведь со мной тоже говорили как с человеком. Да ещё как с другом близкого человека Беневского.

   Но видит Бог, что я пишу не как журналист, а как человек. Пишу потому, что мне хочется сказать о своих впечатлениях не "читателям", а людям.

   То интимное, что нам рассказывали у Чертковых, и Маковицкий, и у Александры Львовны, -- я передавать не могу. Пусть об этом когда-нибудь скажут они сами так, как найдут это нужным. Но я скажу только, что вся жизнь Толстого после этих рассказов получает совершенно новое освещение.

   Буквально весь мир произнёс над последними событиями в Ясной Поляне такой приговор:

   Толстой, уехав из Ясной Поляны, совершил великий подвиг, потому что совместил слово своё с делом.

   И я теперь вижу, как видят это все близкие и родные Толстого и как увидит когда-нибудь весь мир, что жизнь Толстого в Ясной Поляне была не компромиссом, а величайшим подвигом, была самым глубоким соединением слова и дела.

   Люди думали, что Толстой не уходил потому, что привязан к мягкой мебели, и он терпеливо сносил упрёки, -- но он не уходил потому, что боялся поступить слишком эгоистично, слишком ему хотелось уйти, слишком было легко.

   Не "привязанность к роскоши", "обстановке", к "людям" и "привычной жизни" удерживала его, -- а боязнь, что он изберёт слишком лёгкий выход.

   Уйти из этого ада, в котором ему приходилось жить в своей интимной жизни, -- это было слишком для него приятно и просто, и он жил, надеясь, что добро победит зло.

   Он решил уже давно, что уйдёт тогда, когда почувствует, что делает это не из эгоистических побуждений, не из желания с трудного пути сойти на более лёгкий; тогда, когда почувствует в этом желании уйти -- голос Божий.

   И когда в ту великую ночь он это почувствовал -- он и ушёл.



[1] Ср. дневник А. И. Беневского за 24 ноября 1910 г.: "На краю леса могила Л. Н. Толстого. Глубокая молитвенная тишина. Он ушёл от мира. И все мы почувствовали это" (Государственный музей Л. Н. Толстого. Ф. 4. Оп. 2. 25. Л. 17).

[2] Маковицкий Душан Петрович (1866--1921) -- друг Л. Н. Толстого, врач его семьи с 1904 г.

Дата публікації 18.05.2021 в 16:10

Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Юридична інформація
Умови розміщення реклами
Ми в соцмережах: