Коллектив Пушкинского театра в процессе всей работы великолепно оценивал предстоящие трудности. Этим объяснялись и взволнованные разговоры в первый день нашей встречи, и удивительная собранность, царившая на репетициях.
Условия работы тоже не были легкими — актерам пришлось осваивать и совсем новый для них метод действенного анализа, делая этюды по всей пьесе.
Часто недооценивается сила авторского воздействия на коллектив, а между тем это одна из важнейших сторон в вопросе репетиционной атмосферы.
Как-то О. С. Бокшанская перепечатала мне на память одно из замечательных писем Немировича-Данченко. В ответ на сообщение, что «Вишневый сад» временно не включен в репертуар, Владимир Иванович писал: «Что “Вишневый сад” откладывается — это очень хорошо… для “Вишневого сада”. Что публика не хочет слушать Чехова, — простите, не верю. Значит, не так подается Чехов, как надо. Может быть, сразу, с открытия занавеса, не так. Что-то неуловимое, но чрезвычайно важное, что-то цементирующее все отличные актерские силы, что-то, что составляет воздух, напоенный ароматом — и от актеров, и от декораций, и от поворота, и от веры — вот это что-то улетучивается, и баста! Не дойдет ничего, кроме комического… Виноват театр, а не публика… Когда дух поэзии отлетает от кулис, от администрации, от выходов на сцену, — отлетит и от спектакля».
Коллектив Пушкинского театра, столкнувшись с Чеховым-драматургом, почувствовал власть его гения над собой. Он трепетно учился распознавать чеховских людей, атмосферу разоренного поместья Николая Алексеевича Иванова, атмосферу окружавшей Иванова пошлой обывательщины. Очень помог в ощущении образа спектакля Ю. Пименов (ему в работе помогала художница В. Мазенко).
После моего разговора с Ю. Пименовым о Чехове я поняла, что тепло чеховского творчества всегда вызывает искренний ответ у художников, относящихся к жизни заинтересованно, воспринимающих ее глубоко и тонко. Иллюстрации Кукрыниксов к «Даме с собачкой», Д. Дубинского к «Дому с мезонином», декорации В. Дмитриева к «Трем сестрам», Н. Шифрина к «Чайке» в МХАТ — прелесть этих работ именно в их современности. Всех этих очень разных художников объединяет то, что они идут не по линии описательной, иллюстративной, а раскрывают Чехова через атмосферу, лаконичную деталь, обобщающую состояние произведения.
В декорациях Ю. Пименова к «Иванову» главным был верно угаданный драматизм пьесы. Каждый акт раскрывался своеобразно, но весь образ спектакля при этом был очень целостным.
В первом акте Ю. Пименов добивался света, почти граничащего с темнотой. На столике — зажженная лампа, около которой читает Иванов. В глубине сада только угадывается заросший пруд. Туман, сырость, часть старого, заброшенного дома — через все это создавалась атмосфера душной тоски, от которой хочется бежать.
В третьем акте (кабинет Иванова) — удивительно тонкие по своей наблюдательности детали. Охотничье ружье, никому не нужная карта губернии, серп почему-то висит на печке… Эти вещи были когда-то нужны Иванову, а сейчас производят тяжкое впечатление — они пережили интерес человека к ним.
Больше всего я любила у Пименова четвертый акт — смелый, неожиданный. Свадьба Иванова и Шурочки.
Строго фронтальная композиция. На первом плане почти нет вещей. Черный рояль и прислоненная к нему виолончель резко выделяются на фоне белого павильона. И на втором плане — великолепный натюрморт пышного свадебного стола. Эта декорация была для меня неожиданной. Я испугалась почти пустого первого плана.
— Но мы ведь так и договорились, — где уж тут рассиживаться! — сказал Пименов в ответ на мое беспокойство.
Верно, договорились, а все-таки было как-то страшновато без привычных «спасательных кругов» в виде кресел, тумбочек и стульев, на случай, для «отдыха» актеров. Только в процессе работы актеры оценили возможности, которые дал нам художник.
Трудностей в работе над «Ивановым» было более чем достаточно. К сожалению, в нас крепко сидит желание приклеить этикетку к действующему лицу: «хороший» или «плохой». Чеховская драматургия делает из этой проблемы мыльный пузырь, выдвигая другую, гораздо более важную проблему: как относится тот или иной человек к моральным проблемам своего века, в какой мере важно для него то, что называется «общей идеей в жизни», как отражается отсутствие этой «общей идеи» в его существовании и что означает для человека окружающее его общество.
В ответ на письмо одной дамы, утверждавшей, что «цель жизни это сама жизнь» Чехов воскликнул: «Это не воззрение, а монпансье… покорно вас благодарю… Кто искренне думает, что высшие и отдаленные цели нужны человеку так же мало, как корове, что в этих целях вся наша беда, тому остается кушать, пить и спать, или когда это надоест — разбежаться и хватить лбом об угол сундука».
И в чеховском Иванове главное то, что он не может встать на точку зрения, что «цель жизни это сама жизнь». Мы постепенно поняли, что, считая себя «надорвавшимся», «безвременным инвалидом», Иванов не потерял чувства будущего. Это предугадывание, это чувство исторической перспективности роднит, по-моему, «Иванова» с последующими, более зрелыми пьесами А. П. Чехова. Наступлением «завтрашнего дня» полон и Вершинин, и Тузенбах, и Петя Трофимов. Но мне кажется, что, может быть, в наибольшей степени оно присуще Иванову.
Вера в будущее дает Иванову силу посмотреть на себя «сегодняшнего». Именно предчувствие исторического «завтра» наполняет его жгучим стыдом за свою «сегодняшнюю» жизнь. Ничто не может заглушить его совесть, его ответственность перед будущим. В пьесе нет ни одного человека, который не обвинял бы Иванова. Даже Шурочка, решившая спасти его, говорит о его недостатках. Но самые страшные слова о себе говорит он сам.
И вот мы пришли к убеждению, что главное, чего не могут принять в нем окружающие, — это его «живая совесть». Иванов жестоко судит себя, судит за отсутствие воли, которая натолкнула бы его на путь борьбы, судит за то, что пошлость окружения, как паутина, обволакивает его мозг и его душу. И в чирковском Лебедеве жила совесть. Совсем по-другому, но жила. Он заглушает ее водкой, но она все-таки мешает ему жить так, как хочет этого жена Зюзюшка, которая отдает деньги под проценты и высчитывает, сколько кусков сахара кладут гости в чай. Проклятая совесть заставляет Б. Чиркова — Лебедева вдруг при всех заступаться несмело, очень несмело, за Иванова, своего университетского товарища. Но предан он Иванову, несмотря ни на что, по гроб жизни. Суетливый от смущения, он как будто морщился от яркого света, не зная, куда отвести глаза, когда при нем происходило что-то пошлое, стыдное. Не в силах восстать против Зюзюшки, он приезжал к Иванову напомнить, что завтра надо заплатить ей проценты. Ему было так мучительно неловко, стыдно, так живо в нем было ощущение недопустимости такой ситуации, что его становилось нестерпимо жаль.
Б. Чирков был правдив в этой роли настолько, что многие говорили, будто он играет самого себя. Это было не так. Каждое движение души Лебедева Чирков любовно и чутко взращивал в себе. Овладевал он и пластикой роли, великолепно фиксируя тонкую характерность образа. Он был для меня одним из тех актеров, которые сумели передать чеховское в спектакле.