Что происходило в те полгода, что мы прожили в Доме на Набережной после ареста родителей? Хотелось бы сказать, что нам все-таки было неплохо, что детство побеждало и жизнь наша не была совсем уж грустной. Дина, Настя, бабушка, Вера Михайловна старались все для этого сделать. Но нет, не могу так сказать. Что-то во всех нас стало меняться. Отошли в прошлое бесконечные, печалившие маму мои ссоры с братьями. Многое связало нас - тюрьмы, постепенно приходящее понимание необратимости перемен, невеселые планы на будущее, робкие надежды на то, что все, может быть, все-таки разрешится. Пришли агенты велели написать маме письма - это значит, что ей там поверили! Явились за костюмом и книгами для отца - значит, ему разрешают читать, работать. На процессе он свидетель, а не обвиняемый - значит, он скоро будет на свободе, с нами! Бежим на Кузнецкий узнавать, когда же можно его ждать, ведь свидетелям приговоры не выносят! Десять лет без права переписки - безразлично роняет нам троим, вошедшим в кабинет, какой-то безличный человек.
Нет, ничего не будет, во всяком случае скоро. Дом еще есть и его уже нет. Я понимала, что у Дины будет своя, отдельная от нас жизнь. Бабушка Екатерина Нарциссовна? Такая старенькая уже и что она может сделать для нас? Но она принимала участие во всех делах. Тихая, но твердая, невозмутимая. Небольшого роста, с мягкими седыми волосами, уютно заколотыми роговыми шпильками, в длинной темной юбке и темной, наглухо застегнутой кофточке с галстуком или бантиком у ворота, маленькая брошка с крошечными жемчужинками. Несколько писем бабушки маме в лагерь, сохранившиеся у меня, говорят о том, что она была человеком достойным. Письма ее незатейливы, она рассказывает о своем здоровье, о своих простых занятиях, но всё с ясно ощущаемыми достоинством и простотой. Эти качества граничили у нее с сухостью. Никогда она никого из нас не ласкала, не интересовалась горячо, но никого и не выделяла. Со спокойствием уверенного и неторопливого человека занималась домашними делами: варила варенье на даче, вызывая мое восхищение умением вынуть косточки из вишен с помощью шпильки, чинила белье, к елке готовила чудесные игрушки - крошечный сундучок с синей шелковой обивкой, маленькую кожаную сумочку, набитую конфетками-драже, пестрых куколок. Они долго хранились у меня, случайно уцелевшие в бурях. Когда родителей арестовали, она не побоялась ничего, пришла наутро после исчезновения отца и не расставалась с мамой до самого ее ареста. Потом приезжала к нам почти ежедневно, вместе с другими заботилась о том, чтобы все у нас было, как прежде. Всё да не всё. Она проводила нас в детдом, писала нам регулярно, посылала немного денег - и маме и нам (а маме еще и посылочки) - и те, что в великой тайне передавал ей мамин брат Борис, и свои копейки. Ведь она жила теперь только на свою нищенскую пенсию в двенадцатиметровой комнате на Красной Пресне, вместе со своей племянницей, старой девой, страшной, как ведьма и чудовищно неряшливой. А бабушка была аккуратисткой, каких мало! Раньше она категорически отказывалась перебраться к нам и только летом на даче жила у нас в своей комнате, избегая встреч с отцом, которого недолюбливала и побаивалась. Главное мое впечатление о ней - холодок, достоинство, ровность со всеми, постоянная занятость ручной работой А ведь была у нее и своя жизнь - она была сестрой милосердия и работала в каком-то диспансере, рассказывала о больных смешные истории - не помню из этих рассказов ничего. Она неплохо рисовала, у меня сохранились два ее рисунка: автопортрет - небольшая точеная головка, склоненное лицо в профиль - и портрет ее мужа, моего деда - на носу пенсне, читает газету - тоже в профиль. Кажется, она училось рисованию - долгое время у меня хранились большие листы с ее карандашными набросками фигур натурщиков.
Врач прописал мне соленые обтирания по утрам, и Настя неукоснительно за этим следила. Как-то в школе на уроке я лизнула руку и почувствовала соль на коже. Почему-то ощущение одиночества пронзило меня. Все продолжается, а нет уже тех людей, кому эти обтирания мои были нужны по-настоящему. Дина вела нас к зубному врачу, а я думала, что это делается для проформы, а не ради моих зубов, за которые так боялась мама. Шли покупать мне пальто, и я тайно огорчалась, что никому это радости не доставляет. Все это было наполовину придумано, но горечь бездомности вспыхнула именно в те грустные последние дни нашей жизни дома.
Мы уже знали, что нас отправляют в детский дом, и не трогали нас, по-видимому, ожидая окончания бухаринского процесса. Нам очень хотелось сохранить книги, стоявшие в нашей комнате. Самые любимые мы стали потихоньку уносить к Дининой подруге, согласившейся их сохранить. Мальчики шли с портфелями, нагруженными этими книгами. Вынесли довольно много. Ничего не получили обратно! Сорок лет спустя Илюша с гордостью показал мне две до боли знакомые книги, одними только обложками пробудившие в памяти глубоко захороненные детские чувства. "Маугли" и "Рольф в лесах", обе с памятными надписями Рему. Книга Сетон-Томпсона была надписана родной матерью Рема: "Милому Ремуше в день его рождения". Светло-коричневая толстая книжка, желтоватая плотная бумага, неэкономно широкие поля с тонкими рисунками автора - я будто листаю ее в памяти. А "Маугли"! Как я увлекалась этой романтической историей! Коричневая книга большого формата была из тех, что каждый месяц мама приносила из своего Детиздата. Прежде всех на них набрасывался Валя, наш главный читатель.
Сохранилось несколько фотографий тех месяцев. Маленькие, бледные, несовершенные, они возвращают меня в ту странную, призрачную жизнь, когда все как будто шло по-старому, но ничего прежнего уже не было. Вот мы с Диной сидим перед аппаратом, у нее на руках Илюша, я в американском свитере Рема, из которого он вырос. Я так завидовала Рему, когда этот свитер ему привез отец: он застегивался на молнию, украшенную цепочкой блестящих шариков. Странное смешение детского и недетского. Вот мы с Ремом сидим почему-то на столе, я положила ногу на ногу, юбка задралась совсем по-детски. А лицо совсем не детское. Наша комната, железные кровати братьев с белыми покрывалами, видна даже кровать комкора Корка. Книжная полка до потолка. И мы - Валя, Рем, я, няня Анна Петровна, Настя, Дина. Клянусь - на всех лицах печать неуверенности и тоски и этой призрачности, точно все это во сне. И все они сделаны чуть ли не в последние дни, будто бы для того, чтобы запечатлеть навеки грустный эпилог нашего прекрасного детства.