Сегодня первый день 20 года ХХ века. Что-то даст мне новый предстоящий год? Старый дал много, слишком много.
Опозоренный, забытый, сижу шестой месяц в этом мертвом доме и все еще жду расстрела. Ни с кем никакой связи не имею. Шесть месяцев я не видел человеческого лица, кроме таких же заключенных, как я, да еще лиц надзирателей, которые, впрочем, можно назвать не лицами, а “харями”.
Я всегда хотел взяться за то, чтобы описать свою жизнь, но, когда сажусь писать, мысли начинают путаться в голове и ничего не выходит. А написать можно так много. Взять только последний год — год скорби и печали, даже не год, а полгода.
Началось оно 8 июля, накануне, 7 июля, я вернулся в Киев из Чернобыля, где погостил в семейном кругу своих родителей, сестер и братьев полтора дня. Как редко на мою долю выпадали такие дни.
За последние 11 лет их почти не было.
Мы говорили, что пролетарии не имеют семьи, отечества и Родины. Не знаю, много ли найдется таких, как я, к которым это так подошло бы, как ко мне.
Хотя у меня живут отец и мать, имеются шесть братьев и четыре сестры (одна, Блюма, изнасилованная гайдамаками, повесилась в сентябре 1918 года. Ея смерть останется в моей жизни таким же тяжелым, мучительным и грустным воспоминанием, как и последние полгода жизни в тюрьме), но я их редко вижу, так как они разбросаны по всем углам Земного шара.
Моими друзьями были мои братья… …И вот 6 июля я погостил у них, съел пирожков и вкусных вареников, которыми меня угостила мать.
Говоря о том, что дома я себя почувствовал хорошо, конечно, не думаю, что меня потянуло к той жизни. Наоборот, я чувствовал себя совершенно чужим. Родители меня никак не понимают. Они только спрашивают: почему это старший сын уехал несколько лет назад в город и вот достиг положения в свете, женился и т.д., а я 11 лет скитаюсь по свету, забочусь все о ком-то, а для себя ничего не сумел сделать.
Объяснить им всего, конечно, я не могу, да они этого и не поймут. Но после всех разговоров мать подходит ко мне и со слезами радости на глазах говорит, что она никому не завидует, наоборот — она счастлива иметь меня своим сыном. Она не считает меня блудным, наоборот, говорит, что я лучше всех, и приказывает мне всегда быть таким добрым, честным и самоотверженным ради счастья ближних.
Младшие сестрицы и братики всегда считали меня образцом совершенства и следовали моему примеру — за что среди своих мещански настроенных товарищей уже прослыли глупыми фантазерами и идеалистами, ходящими без башмаков. Но они горды и счастливы этим презрительным отношением к ним “мещан”. Зато они знают, что есть люди, и я в их числе, которые их не осудят.
В тот день в Чернобыле взбунтовалась стоявшая там часть №… полка. Раздались выстрелы. Жители попрятались по домам.
Родители вопросительно на меня посмотрели. Я заявил, что должен отправиться узнать, в чем дело, и, если надо, принять участие в ликвидации конфликта. Я отправился в комендатуру, и совместно с дружиной членов ревкома и парткома за один час мы разоружили восставших. Получил одну пулю в брюки. Это уже третий раз пули пробивают мне одежду. Меня провожали к пароходу все наши.
7-го я вернулся в Киев. В ночь с 7-го по 8-е я был дежурным по городу. Ночь была неспокойная. Во-первых, было несколько вооруженных ограблений, восстали части, отправлявшиеся на вокзал для отправки на фронт. Пришлось выезжать на место, конфликт был улажен. Ночью по телефону звонил Раковский, спрашивал о порядке в городе. Утром я спать не пошел, а остался работать.
Часов в 12 ко мне в кабинет заходит помощник коменданта и предъявляет бумажку председателя. Я пробегаю ее. Мною овладевает недоумение. Предписывается немедленно меня заключить под стражу. Я не мог оставить своего дела, и у меня в комнате поставили часового. Я должен был там оставаться и не выходить. Через час справился у председателя Д-ка о причинах ареста. Он сказал, что ничего не знает, а делается это по предписанию Лациса, получившего какую-то бумажку из России. Он обещал все расследовать и принять меры к моему освобождению. Ночь провел в кабинете.
9-го часов в 12 ко мне явился некий Сондак. Он объявил себя членом ВЦИКа, председателем Новгородского Губисполкома, приехавшего по делу в Киев из Саратова, где ему, между прочим, было поручено Жуковым арестовать меня, сделав предварительно у меня на квартире обыск. На мой вопрос, чем это вызвано, он показал бумагу за подписью Жукова произвести обыск у родителей Фастовского. В результате обыска у него были найдены бриллианты. Мне было указано, что Фастовский на меня указывал, как на соучастника.
Я увидел, что тут происходит какое-то провокационное дело, но в чем оно заключено и почему этот тип сделал меня своим соучастником, не понял.
Киевские товарищи вынесли постановление из Киева меня не отпускать, а затребовать дело и тут его разобрать.
Арест мой был снят. Я был освобожден. Но тут же я заявил, что не воспользуюсь предоставленной мне возможностью остаться и тут же поеду в Саратов, чтобы на месте все выяснить и рассеять ту подлую сеть, которую расставили вокруг меня. Киевская Ч.К. постановила командировать со мной одного своего члена, чтобы он участвовал в Саратове в разборе моего дела.
12 июля мы выехали из Киева в вагоне товарища Садуля, предоставившего нам купе. До Москвы с нами ехала т. Ларина. В Москве пробыли два дня и выехали в Саратов 20 июля. Прибыли в воскресенье, переночевали у тов. Кисина, так как в “клоповнике” страшно было спать, а утром в понедельник я отправился в Ч.К. Простояв в очереди за пропуском к председателю, я наконец прошел в кабинет председателя. Здесь я застал Лобова. Представился ему. Он просмотрел мои мандаты, не сказал мне и двух слов, а через час я очутился в одиночке № 9...