Мне хочется вернуться к словам о ночных тревогах родителей. О них открыто старались не говорить в то время — они стали нам понятны гораздо позже, когда мы взрослыми увидели то, что не могли увидеть детьми.
Мои родители долгое время жили за пределами России еще до того, как произошла революция. Родом из Астраханской губернии, отец и мать ежегодно после занятий в астраханской гимназии уезжали на летние каникулы в Иран, на рыбные промыслы промышленника Лионозова, где чуть ли не с начала образования промыслов жили и работали их родители.
Отец матери заведовал промысловым хозяйством в местечке Асан-Киаде, содержал большую семью; отец моего отца на этом же промысле работал в больнице. Дед мой имел фельдшерское образование и занимался на промысле лечебной практикой.
«Хаким-Иван», — что означало доктор, — так звали его персы на промысле и жители поселка — был уважаемым человеком, хотя за ним знали один семейный «грех». Когда Аким Иванович выпивал лишнее, он «баловал» — бил жену Сашу, за которую вступались оба сына — Петр и Шура.
После установления Советской власти в России рыбные промыслы Лионозова были национализированы, и была создана совместная Ирано-Советская рыбопромышленная компания, в которой продолжали работу и дед, и отец.
В мае 1932 года, получив визу на въезд в Советский Союз, оба брата с семьями покинули город Пехлеви и пароходом добрались до Баку. Я никогда не спрашивал отца, пытался ли и дед хлопотать о выезде в СССР, получал ли он какой-либо ответ или же никогда не предпринимал таких действий. Из разговоров я уяснил себе лишь то, что дед отказался выехать из Ирана вместе с сыновьями. Это обстоятельство не могло не расцениваться отрицательно при анализе лояльности двух его сыновей к советскому строю.
Мое иранское происхождение (я родился в Энзели, переименованном 20 сентября 1923 года в Пехлеви) оставило «компрометирующую» страницу и в моей биографии. Ведь слаборазвитый и экономически отсталый Иран принадлежал к феодально-капиталистической системе! В Союзе людей, приехавших из-за рубежа, относили к разряду второсортных или «неблагонадежных». Наш переезд в Советский Союз и дальнейшая жизнь подтвердили это.
В многочисленных анкетах всегда присутствовала графы «социальное происхождение» и «есть ли родственники за границей». Правдивые ответы на эти вопросы перекрывали дороги в престижные заведения, институты, военные ведомства, учреждения, срывали оформление так называемых «допусков» и т. д. и т. п.
Новый общественный строй разделял людей на «социально-близких» и «социально-чуждых». Мое иностранное происхождение с первого же пункта анкеты — «место рождения» — относило меня в разряд «чуждых» (хотя правовых и юридических актов на этот счет нигде официально не существовало, разве что с грифом «совершенно секретно»).
Я всегда утвердительно отвечал на вопрос о наличии родственников за границей — в Тегеране проживала еще и старшая сестра матери с мужем и дочерью. В дальнейшем у дочери появилась своя семья и многочисленные дети. Моя матушка в первые годы жизни в Баку даже боялась поддерживать почтовую связь с сестрой. Потом связь была восстановлена, и я стал самым аккуратным корреспондентом на линии Баку-Тегеран.
Это все «минусы» в моей биографии с позиций чиновников специальных ведомств.
«Минусы» в Отечестве, куда так долго и терпеливо добивался приехать мой отец и где мы оба получили урезанные права на всю оставшуюся жизнь. К «минусам» отношу и свою аполитичность, и доброе отношение к людям, приобретенные от гуманитарно-воспитанного в гимназии отца, его веры в Бога.
Рос я послушным и боязненным — мне доставалось от родителей меньше, чем сестре. Матушка постоянно занималась хозяйством, уделяла нам немного времени. А с отцом нас связывало лишь короткое время после службы.
С ним мы бывали на берегу залива, куда приходили рыболовецкие баржи — «киржимы» — небольшие буксиры. Туда же приходили порыбачить — вокруг нас всегда собирались ребятишки. Заглядывали на плот, где разделывали только что выловленную рыбу, готовили зернистую икру из распотрошенных белуг и осетров — главного богатства этих мест. Иногда посещали механические мастерские и с интересом наблюдали за работой рабочих — слесарей и сборщиков. На спортивной, плохо оборудованной, площадке отец показывал упражнения на перекладине и кольцах. Мы были в восторге.
Помню, как однажды, в поисках отца на промысле, я оказался на открытой веранде большого одноэтажного дома, где жили рабочие, и на табурете, возле входа в квартиру Сорокиных, увидел детских размеров гробик. В семье случилось горе, и предстояли похороны годовалого ребенка. Трагедия случившегося и вид детского гроба произвели на меня такое сильное впечатление, что залился слезами, и, забыв об отце, стремглав бросился домой, ища спасения у матери от неизбежности смерти. Мне было всего пять лет, и это, наверное, было самым сильным изо всех моих детских впечатлений. Видения смерти, кладбища и могилы ввергали меня с тех пор всегда в безысходное состояние страха, а вернуться к душевному равновесию позволяли лишь живые и говорящие люди. Мысль, что все останется, а меня не будет, страшила меня.
Круглый год, как и все дети промысловиков, мы играли на громадной территории промысла, отгороженной от местных жителей громадным каменным забором. Родители были уверены в надежности забора, и нам была предоставлена полная свобода действий. Играли во все детские игры, но иногда наступали дни, когда на смену играм приходило творческое вдохновение что-то мастерить, строить. Я с большим удовольствием, кроме шашек, кинжалов, ружей и пистолетов, мастерил из мягкой «балберы» (поплавков для невода) шлюпки, лодки, баркасы. Вместе с отцом запускал в небо «змея», собирая вокруг восхищенную детвору.
Так протекало мое детство в Иране.