Читать и писать меня учила вдова младшего брата отца, Наталья Даниловна, одинокая, несчастная женщина, которую я звал просто Натальей. Уже тогда я знал о печальной смерти единственного сына ее, двоюродного моего братца Митрофанчика, фотографическая карточка которого хранилась в нашем семейном альбоме. Необычайною смертью умер ее муж, любимый брат отца, также служивший у Коншиных, неудержимо и много пивший. В зимнюю морозную ночь мертвого из гостей привезла его на двор лошадь.
Всем сердцем я привязался к моей тетке Наталье. Болезненно привязалась и она ко мне, заменившему ей погибшего Митрофанчика (эта болезненная привязанность нередко делала меня предметом ревности и раздора между матерью и Натальей). Удивительно умела она делать и вырезать игрушки, клеить из бумаги цветы. Строгий крестный Иван Никитич недолюбливал Наталью Даниловну, считал ее повинной в неудержимом пьянстве покойного брата. Пила и сама несчастная тетушка Наталья. Раз в году ездила она на свою родину, в село Великополье, на могилу сына, возвращалась оттуда странно возбужденная, с неестественно блестевшими глазами, с незнакомой конфузливой улыбкой. Сурово поглядывал на нее крестный, хмурилась и сердилась мать.
О Наталье, учившей меня читать и писать, вырезавшей и клеившей игрушки, я знал, что родилась и выросла она при каком-то помещичьем доме, а ее отец был у помещика крепостным музыкантом. От отца ей осталось старинное разбитое фортепьяно с порванными струнами и пожелтевшими провалившимися клавишами, хранившееся в амбаре…
Дальнейшее мое обучение было поручено проживавшей в нашем доме деревенской учительнице Клавдии Владимировне, очень худой и высокой, окончившей городскую гимназию женщине со странной прической и холодными бледными пальцами, которыми она помогала мне выводить буквы. С двоюродной сестрой Маней мы сидели за маленьким столом у замерзшего, покрытого узорами окна, на котором были нарисованы диковинные цветы и снежные сказочные птицы.
В раскрытых тетрадях с линейками старательно писали мы толстые и тонкие палочки, крючочки. Поставив кляксу, сестра Маня делала гримасу, трясла головою, косички ее смешно шевелились.
С Клавдией Владимировной мы зубрили таблицу умножения, «коренные» слова с «ятью»:
— Бег, беда, белый, бес… — назубок, торопливой деревянной скороговоркой выпаливали мы эти заученные слова.
Наизусть, в один голос, читали стишки из грамматики, в которых наглядно разъяснялось правило ударений:
На пути я вижу сóрок
Резво скачущих сорóк.
Этот вид мне очень дóрог
Средь неведомых дорóг…
Не знаю почему, именно эти нелепые придуманные стишки произвели на меня тогда особое впечатление (может быть, больше всего и поражала их навязчивая нелепость). Необузданное детское воображение рисовало белую снежную пустыню, разбегавшиеся ленты «неведомых» дорог, одинаково скачущих по этим дорогам сказочных длиннохвостых сорок, своим присутствием подчеркивавших грустную безлюдность воображаемой пустыни…
Каждое слово, каждое движение, всякий доносившийся звук дополнял я тогда своим воображением, все сливалось в сказочные образы и представления.
Необыкновенно быстро я научился читать. И каким мученьем и радостью стало для меня ненасытное чтение книг! Семи-восьми лет от роду я уже проглатывал книги, подчас совсем не по возрасту. Первыми прочитанными книжками были неряшливо напечатанные, с выпадавшими серыми листками лубочные брошюрки с раскрашенными картинками: «Еруслан Лазаревич», «Королевич Бова», «Волшебный рог Оберона». Содержание книг до болезненности распаляло воображение, ночами мне снились богатыри, рыцари в шлемах (впечатление от этих лубочных книжек равнялось впечатлению от страшных сказок, которые рассказывал мне на печи работник Панкрат). Решительно ничего не осталось в моей памяти от выписанного отцом детского журнала «Малютка», наполненного слащавыми картинками и стишками, рассчитанными на городских маменькиных сынков…
Раз, два раза в зиму происходило в доме событие, надолго нас потрясавшее. У засыпанного снегом крыльца останавливались два воза, закрытые рогожами и крепко увязанные веревками. По ступенькам крыльца, обивая кнутовищем высокие валенки, не спеша поднимался черноволосый, похожий на цыгана, уже знакомый нам человек. От него пахло овчиной, морозом и тем самым, чем пахнет за прилавками в лавках: ситцами, рогожами, краской. Веселая, возбужденная вбегала со двора девка Акулька, сообщала радостную весть:
— Венгерцы приехали!
Из развязанных, раскрытых возов в дом вносили тяжелые холодные тюки, наполненные «красным товаром». Разъезжие купцы (их почему-то было принято называть «венгерцами») раскладывали на столах пахучие ситцы, сарпинки, свертки красного кумача и синей китайки, цветастые женские платки.
Женщины тесным кругом собирались у заваленного товаром стола, рассматривали, отбирали понравившиеся гостинцы. С удовольствием наблюдал я, как мелькает в руках венгерца железный аршин, как ловко, с сухим треском, отрезает он от куска ситец, холодный накрахмаленный коленкор…
С великим нетерпением ожидали мы, когда принесут и раскроют большой лубяной короб с «мелочами». На глазах наших развязывалась, снималась крышка тяжелого короба. Один за другим на столе появлялись раскладные картонные листы с разложенным «мелким товаром»: катушками, пуговицами, мылом, духами, гребешками, наперстками, стеклянными бусами, зеркальцами. Как сейчас вижу эти раскрывавшиеся перед глазами, потрясавшие нас богатства. На самом дне короба лежали игрушки: картонные плясуны, мячики, раскрашенные картинки, книжки. Вот эти-то лубочные книжки, вместе с детскими пистолетами и картонными плясунами, были для нас главной приманкой…
Уже хорошо грамотным пошел я в деревенскую школу.
До сих пор отчетливо памятно мне исслеженное детскими лапотками крылечко, кислый запах холодной прихожей, где висели на стенах полушубки и суконные зипунишки учеников, бревенчатый класс с иконой в углу, с доскою и длинными партами, за которыми сидели мы по четыре человека. Памятны пахнувшие хлебом, овчиною деревенские приятели-ребятишки, в одних холщовых рубашках вываливавшие с крыльца на снег… Добрую память оставил учитель Петр Ананьич, высокий, обросший бородою, похожий на медведя человек, нередко захаживавший в наш дом. Помню, как усаживал он меня за парту (в классе по возрасту я был самый младший), как заставлял петь, наклоняя к моему лицу ухо (петь я не умел и не имел хорошего голоса, музыкального слуха), помню, как приезжал из села раз в неделю батюшка о. Иоанн, неприветливый и волосатый, учивший читать по-славянски из «Часослова», спрашивал строго молитвы…
И весь этот школьный деревенский период детства остался как далекое, почти исчезнувшее воспоминание.