авторов

1574
 

событий

220911
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » kekeg » "Комментарий. Не только литературные нравы". Продолжение 37

"Комментарий. Не только литературные нравы". Продолжение 37

15.06.1947 – 09.12.2006
Москва, Московская, Россия

Помню и собрание в газете, посвящённое выдвижению Изюмова кандидатом в депутаты Моссовета. Оно проходило вяловато. До этого газета своих сотрудников ни в какие депутаты не выдвигала, опыта не было, никто не знал, как себя вести, в каком порядке действовать. Пришлось Изюмову, которого должны были не избрать, а переизбрать, по существу председательствовать. «Сейчас, — говорил он, — следует предоставить слово кому-то от партбюро». И кто-то вставал, говорил, какое это редкое счастье — выдвинуть именно Юрия Петровича Изюмова в депутаты. «А сейчас, — продолжал Изюмов, — нужно, чтобы кто-нибудь выступил от месткома». Бонч-Бруевич соловьём разливался: конечно, это счастье, но и великое доверие, оказанное нашей газете, — выдвигать кандидата в депутаты. Всё? Нет, не всё. «По протоколу, — сказал Изюмов, — полагается дать наказ кандидату». Возникла заминка. Все смотрели друг на друга. Но потом в зал вбежала сотрудница, которую в конце собрания назначили доверенным лицом кандидата. «У меня — наказ, — запыхаясь говорила она, — наш дорогой Юрий Петрович прежде всего должен…» И пошло барабанное перечисление: «добиваться», бороться», «стараться», «обращать внимание», «надеемся», «убеждены», «не подведёт». Закончила. Люди стали привставать с мест. «Обождите! — жёстко посадил всех назад Изюмов. — Нужно предоставить слово кандидату в депутаты». То есть, ему. «Это просто необходимо», — издевательски-понимающе сказал я, обращаясь к соседу Владимиру Ломейко из международного отдела. Ломейко улыбнулся. В зале услышали и захихикали. Изюмов посмотрел на меня с ненавистью. Но отвлёкся: ему предоставили слово, в котором он поблагодарил коллектив за высокую честь, за оказанное доверие. Он будет стараться оправдать, не подведёт. «Если меня выберут», — добавлял он.

«Он вам этого не простит», — сказал мне Ломейко, когда всё наконец закончилось. «Устроил представление театра марионеток», — отозвался я. «Ну, мой милый, — раздумчиво произнёс Ломейко, — такова уж наша общественная жизнь. Он тут не при чём!»

Ломейко, конечно, был прав. Я валял дурака. Оскорбительно было участвовать в этих играх. А с другой стороны, любопытно было смотреть, как старательно делают вид многие, что принимают весь этот абсурд совершенно всерьёз. Впрочем, кто-то, наверное, не лукавил: иной жизни он себе и не представлял.

Изюмов, может быть, мне бы и не простил, но ему очень скоро стало не до меня. В газете сменился редактор: ушёл Чаковский, пришёл Юрий Воронов. В Москве сняли Гришина, изюмовского патрона и покровителя, первого секретаря обкома, и кресло под Изюмовым начало шататься.

А Ломейко потом проработал в газете совсем недолго. Это был международник высокого ранга. Никак не меньшего, чем работавшие у нас вместе с ним Игорь Беляев и Фёдор Бурлацкий, ставшие позже политическими обозревателями. Да и кто знает, останься работать в газете Ломейко, быть может, его, а не Бурлацкого сделали бы главным редактором после смерти Воронова. Всё-таки был Владимир  Ломейко зятем Громыко, другом и соавтором его сына, то есть имел мощных в то время покровителей. Особенно в Министерстве иностранных дел. В МИД Ломейко и ушёл, став через некоторое время послом СССР в ЮНЕСКО и оставшись потом там же послом России.

Не знаю, где он сейчас, но ещё в 2001 году был он специальным посланником ООН по правам человека, советником Генерального секретаря ЮНЕСКО. И выступил на международной конференции в Германии, посвящённой проблемам его отечества. «Основная проблема России, — сказал Ломейко, — заключается в том, что там с давних времён традиционно попирается достоинство человека, которое для россиян является чисто абстрактным понятием. Поэтому многие люди сами себя не уважают».

Известно, конечно, как народная мудрость относится ко всяким там «если бы да кабы». А всё-таки получи «Литературная газета» в своё время главным редактором не самовлюблённого Бурлацкого, не корыстного Удальцова, а Ломейко с его понятиями о чести и достоинстве, глядишь, и не сидел бы сейчас в кресле главного редактора человек, который осуществил давнюю мечту Всеволода Кочетова или Владимира Ермилова — сделать газету трибуной не интеллигенции, а толпы. Им это не удалось, а Полякову без труда. Он вытравил ту атмосферу интеллигентности, которая проникала на её страницы несмотря на цензурные советские плотины. «Литгазета» стала крикливой, как базарная торговка, наглой, как коммунальный хам, самодовольной, как бездарный выскочка. И, как не знающий меры подхалим, непотребно восхваляет своего главного редактора. Даже Кочетов, не отличавшийся скромностью и уж тем более совестливостью, не пропустил бы в своём издании заметку о себе, предпочёл бы прочитать её в других печатных органах. Поляков не так церемонен. В его газете приветствуется любая его публикация, одобряется любая его пьеса, поставленная в театре, умиляются любому фильму, снятому по его сценарию. Откройте сайт «Нового мира» или «Знамени». Вам представляют сотрудников редакции, авторов, которыми дорожат. А что на сайте «Литературной газеты»? Колонка Полякова, сообщение о книге публицистики Полякова, которую выпустило издательство «Литературной газеты», наконец, для общения — адрес специального авторского сайта Полякова! Административный ресурс в действии?

Впрочем, это мне нынешняя «Литературная газета» не нравится. А вот Валентин Распутин, перечисляя на её страницах «подвиги» её теперешнего главного редактора, закончил: «Последний подвиг Юрия Полякова из его неустанной деятельности в минувшее десятилетие (и это действительно подвиг) — “Литературная газета”. Её возвращение из небытия, из дерьма и бесстыдства, в которых она волочилась лет пятнадцать подряд, — это похоже на чудо».

Конечно, такие вещи полагается оплачивать. И вот — ответный комплимент: письмо в «Литературную газету» Саввы Ямщикова, где между прочим пишет искусствовед о стране, «давшей миру Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова, Пастернака, Шолохова и Распутина». Вы — нам: подвиг (и мы это напечатали!), мы — вам: гений (продолжайте хвалить наше чудо!).

Удивительным образом эйфория Распутина по поводу редактора «Литгазеты» перекликается с эйфорией Владимира Бондаренко, обращённой к Феликсу Кузнецову в газете «Завтра»: «То, что вы сделали на посту председателя Московской писательской организации — почти что чудо. Из оплота либерализма вы за десять лет, не имея никакого плотного фундамента под ногами, а одно космополитическое болото, сделали оплот патриотических сил. Наши общие враги никогда не простят вам этого подвига. Позже вы повторили этот же прорыв в ИМЛИ». Не правда ли, перекликается буквально: там — «чудо» и «подвиг» и здесь «чудо» и «подвиг». Разве что Бондаренко усилил батальную картину героики собеседника: «прорыв»!

«Прорыв» в Московской писательской организации происходил на моих глазах. В издательстве «Современник» разразился крупный скандал. Директор Юрий Прокушев и главный редактор Валентин Сорокин оказались замешанными в коррупционной истории. Оба получили партийные взыскания и были сняты с работы. А через какое-то время узнаю, что обоих Кузнецов ввёл в свой секретариат.

Мы с Феликсом Кузнецовым жили в одном доме. «Для чего ты сделал секретарями Прокушева и Сорокина?», — спросил я, встретив его во дворе. «Не люблю, — объясняет, — когда людей преследуют. У нас ведь как? Оступился и начинают топтать!» Золотые слова! Помнил ли он о них, когда топтал составителей и авторов «Метрóполя»? А ведь те даже и не «оступались», то есть не воровали, не брали взяток!

Да, Феликс повторил подвиг, став с подачи своего поклонника Егора Кузьмича Лигачёва директором ИМЛИ. Он немедленно перевёл в сотрудники некогда весьма уважаемого института аппаратчиков секретариата московского отделения Союза писателей, позвал в институт работников журналов «Молодая гвардия» и «Наш современник», издательств «Современник» и «Молодая гвардия», помог многим из них защитить диссертации. Лигачёв добился избрания Кузнецова членом-корреспондентом Академии. И наверняка стал бы Феликс академиком, а потом перешёл бы на работу в академики-секретари отделения, где снова повторил бы свой подвиг: сделал бы академиками полуграмотных докторов, которых сам же и сделал докторами. Но власть из рук Лигачёва выпала, как сыр из клюва крыловской вороны. И Феликс академиком не стал. А после, через какое-то время, несмотря на уговоры сотрудников ИМЛИ Валентина Непомнящего и Игоря Золотусского оставить Кузнецова на посту директора, коллектив института освободил его от этой  обязанности, как объявили, по болезни и по достижению возраста. Впрочем, без должности номенклатурный Феликс не остался. Его избрали первым секретарём и заместителем председателя исполкома международного сообщества писательских союзов, а также сопредседателем международного литфонда.

Что же до Полякова, то он, помнится, в передаче Швыдкого «Культурная революция» не то что взялся спорить с Львом Толстым, выписавшим в свой «Круг чтения» афоризм английского публициста Самуэля Джонсона, но решил его дополнить: «Если патриотизм — последнее прибежище негодяев, то антипатриотизм — их первое прибежище». Понимал ли он смысл того, что захотел переиначить? Сомневаюсь. Джонсон и согласный с ним Толстой утверждают, что негодяи, исчерпав все свои аргументы, хватаются за патриотизм как за последнее средство, чтобы увлечь за собой толпу (ближайшие исторические примеры — Гитлер, Сталин, африканские племенные вожди). А что сделал Поляков, пристроившись к чужой мысли? Он её, обессмыслив, исказил. Перенёсся со словесной своей эквилибристикой на больше чем полвека назад, к последним годам Сталина, когда было поломано много человеческих судеб. Ибо кого же ещё могут напомнить эти поляковские «негодяи-антипатриоты» как не «безродных космополитов»? И там и там расплывчатые зловещие определения, таящие в себе взрывную силу ненависти. Страшно опасную для общества, как показали на днях «Русские марши» в так называемый День народного единства.

А насчёт человеческого достоинства Владимир Ломейко верно заметил: оно в России попирается с давних пор. Пушкин ещё в 1836 году писал Чаадаеву (подлинник по-французски): «Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние».

Поэтому с огромным удивлением я читал работы пушкиниста Валентина Непомнящего, где он доказывал, что Пушкин разочаровался в либеральных ценностях, связанных с правами человека. Недаром, дескать, опубликовал в III томе своего «Современника» (1836 г.) статью, которую назвал «Об обязанностях человека».

Но название статьи просто повторяет название книги, о которой пишет Пушкин. Об этом говорит подзаголовок его статьи «Сочинение Сильвио Пеллико». Пушкин восхитился бывшим карбонарием, просидевшим за свою антиправительственную деятельность десять лет в тюрьме, написавшим об этом автобиографические записки «Мои тюрьмы» и вслед за ними ту, «где ни разу не вырывается из-под пера несчастного узника выражение нетерпения, упрёка или ненависти…»

Подобная незлобивость умиляет Пушкина. Он постигает в ней «тайну прекрасной души, тайну человека-христианина». Не зря начинает статью с разговора о Евангелии и о тех великих церковных писателях, которые «в своих творениях приближились кротостию духа, сладостию красноречия и младенческой простотою сердца к проповеди Небесного Учителя».

Казалось бы, пушкинская позиция ясна. А вот позиция Валентина Непомнящего не очень. Почему напоминание об обязанностях человека следовать Христовым заповедям, преклонение перед теми, кто им следует, должны противоречить желанию отстаивать дарованное Богом человеку право свободно жить, свободно дышать, свободно ходить по земле, не боясь, как писал тот же Пушкин, «никого, кроме Бога одного»? По-моему, такой вопрос лишён смысла. Однако многие отнеслись к нему всерьёз. Так обнаружил я в какой-то поздней работе Солженицына почти повторение мысли Непомнящего, — да, дескать, одно противоречит другому. А вчитался бы Солженицын не в Непомнящего, но в поздние вещи Пушкина, понял бы, что тот в монастырь не собирался. Что, воздавая должное христианским добродетелям, Пушкин ставит и на чувства добрые, которые должно пробудить в человеческих душах не одними келейными или елейными произведениями, но и выступающими против звериного обращения с людьми. А. может быть, подобное обращение больше не волнует автора «Архипелага ГУЛАГа»?

«Или признайте дерево хорошим и плод его хорошим; или признайте дерево худым и плод его худым; ибо дерево познаётся по плоду» (Мф. 12, 33).

 

***

Сильно струхнул Женя Винокуров, когда ему сказали, что подпись Василя Быкова под коллективным письмом против Солженицына появилась без ведома писателя. Так ведь и он, Винокуров, может оказаться на месте Быкова! «Это легенда, — недоверчиво говорил Винокуров. — Быков её и придумал!» Месяца через два после появления письма я видел Быкова на каком-то пленуме. На нём не было лица. Угрюмый, замкнутый, он недолго просидел за столом президиума, куда его избрали, встал, ушёл за кулисы и больше на пленуме не появлялся.

Через какое-то время в прессе (кажется, в «Правде») появилась хвалебнейшая статья Юрия Бондарева о новом романе Быкова, ещё через какое-то Быкову дали звезду героя соцтруда.

— Да, видимо, ты был прав, — сказал я Винокурову.

— Конечно, прав, — отозвался он. — Если б Быков письма не подписывал, он нашёл бы способ оповестить об этом. Не сталинское сейчас время!

При Сталине Борис Пастернак отказался подписать письмо с требованием смертной казни Тухачевскому, а назавтра с ужасом обнаружил в газете свою подпись.

Но много позже Алесь Адамович подтвердил мне, что Быков вёл себя так же с теми, кто позвонил ему из Москвы. И что близкие писателя опасались за его психику, когда он увидел, что с ним не посчитались.

— Что же он не протестовал? — удивился я.

— А как бы он это сделал? — спросил Адамович.— Написал бы в «Литературку»? Та бы напечатала?

— Сказал бы любому зарубежному корреспонденту.

— В Минске? — иронически сощурился Алесь.

— В Москве, где я его видел через некоторое время после этого.

— А потом бы вернулся в Минск? — продолжал иронизировать Адамович. — Нет, милый. Москвичу не понять, что такое жить под гнётом не только Москвы, но и своих провинциальных царьков.

Это правда. Не понять. Помню, вычеркнул Кривицкий какие-то очень недурные строчки из ответа Игоря Дедкова на нашу анкету. Звоню Дедкову в Кострому. Говорю ему об этом.

— Ладно, — говорит, — переживу. В кои-то веки позвали в «Литгазету»!

Нет, москвичи Кривицкому так бесцеремонно обращаться с собой не разрешали. Вычеркнул Евгений Алексеевич у Межирова несколько абзацев. Позвонил я Саше. Уговорились: он выезжает, но я ему не звонил, просто он был рядом, зашёл, увидел, возмутился…

— П-ошли в-вм-месте, — предлагает.

Приходим. Межиров приветливо улыбается. Жмёт Кривицкому руку.

— Я, — говорит, — п-принимаю люб-бую критику. Если она п-о д-делу. И вы, — он смотрит любовно на Кривицкого, — п-о м-оем-му, всегд-да от-тличались высок-ким п-профессионализмом.

Кривицкий торжествующе взглядывает на меня.

— Но на эт-тот раз в-вкус вам изменил.

Евгений Алексеевич мнётся. Он говорит Межирову, что в принципе не собирался сокращать его статью. Но на эту полосу нужно поставить какой-то ещё материал. Сокращения вынуждены.

— П-перенесите на д-другую полосу, — предлагает Межиров. — Или д-дав-вайте снимем пока материал, я п-од-дожду.

Нет, снимать Кривицкий не хочет (нужно ещё придумывать что ставить вместо, а это волынка, номер затормозится, будет орать на него Чаковский на планёрке!). На другую полосу переносить, к сожалению нельзя. Так что он просит Александра Петровича…

— И не п-просите, — парирует Межиров. — П-ойти вам навстречу н-не см-могу.

Хорошо. Кривицкий согласен кое-что восстановить.

— Д-данную п-правку, — говорит Межиров, — следует восстановить п-олнос-стью.

Кривицкий согласен. Но при условии, что Александр Петрович сейчас сам наметит что-нибудь для сокращения. Межирову приносят статью до правки. Он в неё углубляется.

— Г-геннадий, — зовёт он меня. — М-мне кажется, что в-вот здесь, — он показывает, — надо бы сделать с-совсем н-неб-ольшую вставочку.

— Что? — Кривицкий в ужасе. — Никаких вставок я сделать вам не позволю.

— В т-таком с-случае, — Межиров говорит невероятно сожалеющим тоном, — б-будем печатать так, к-как есть.

— Не будете сокращать?

— П-оверьте, Евгений Алексеевич! С удовольствием с-ократил бы. Но не вижу что! Над эт-той статьёй я работал к-как никогда долго. Она отполирована.

— Ну, может быть, вот этот кусок?

— В-вы м-меня удивляете, — Межиров поднял брови. — Вы же п-отрясающий профессионал! В-ведь ради этого куска в-всё и написано.

Словом, уходим после того, как намечаем абзацы, которые переберут более мелким шрифтом — петитом. Для экономии места.

— Ну к-как? — хвастает Межиров, когда мы остаёмся одни. — К-класс?

Так что прав Адамович: москвичи жили свободнее других.

— Ну, не знаю, — говорю я ему. — Сразу после этого письма Быкову дают государственную премию. Потом ленинскую. Ещё какую-то республиканскую. Что это? Коготок увяз?

— Да это его панцирь, — отвечает Алесь. — Если б ты знал, какие осы над ним вились.

Винокуров, впрочем, так никогда и не верил, что Быков не подписывал письма.

— Сам подумай, — говорил он. — Ему звонят. Он отказывается. Как, по-твоему,  доложат об этом верхам?

— Не сомневаюсь, — отвечаю.

— Ну вот! Те приказывают: не обращать внимания, подписать за него. Так?

— Ну да, — говорю.

— И сразу герой, лауреат, депутат! Ради чего? Ради того, чтоб не выболтал? Подписал он, не сомневайся!

Я и сейчас не знаю точно, как всё-таки обстояло дело.

С давних времён паханы (правители) России заказывали музыку и бдительно следили, чтобы исполняли именно её.

Я не был близко знаком с Корнеем Ивановичем Чуковским, хотя получил от него рекомендацию в Союз писателей. Но некоторых его друзей хорошо знаю. Читал воспоминания о нём и тех, кого не знал. Так что представляю себе характер этого умного, ироничного, любящего розыгрыши и одновременно  замкнутого в себе человека. Именно потому иначе, чем многие, написавшие об этом, отношусь к знаменитой его дневниковой записи от 22 апреля 1936 года о том, как они с Пастернаком на съезде комсомола восприняли появление Сталина:

«Что сделалось с залом? А ОН стоял, немного утомлённый, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюблённые, нежные, одухотворённые и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было счастьем. К нему всё время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали, — счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой — все мы так и зашептали: “Часы, часы, он показал часы” — и потом расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах.

Пастернак шептал мне всё время о нём восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: “Ах, эта Демченко, заслоняет его!” (на минуту).

Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью…»

 

Я к этой записи отношусь, как Евгений Винокуров к известию о том, что без ведома Василя Быкова поставили его подпись под письмом против Солженицына. Я не верю в искренность чувства, выраженного здесь Корнеем Ивановичем.

Опубликовано 20.08.2017 в 13:41
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: