Через небольшое время после того, как я пришёл на работу в редакцию журнала «РТ-программы», я попал на свадьбу, точнее на поздравление молодых главным редактором Борисом Ильичём Войтеховым. Девушка, работавшая в его секретариате, выходила замуж за его любимца Николая Николаевича Митрофанова. Шампанское лилось рекою, Борис Ильич был в ударе и вместо одного произнёс несколько тостов, один другого красочнее. Не раз он троекратно целовался с молодыми и, кажется, был возбуждённо взволнован не меньше их. И не меньше, чем они, хотел их семейного счастья.
Коля Митрофанов попал в поле его зрения совершенно неожиданно. Недавно пришедший в журнал рядовым сотрудником не помню какого отдела, он, возможно, так и оставался на этой своей должности, если б Борис Ильич не любил, чтобы на планёрках наиболее горячо рекомендуемые отделами материалы непременно зачитывались вслух. Но Борис Ильич, любя, чтоб ему читали, вечно оставался неудовлетворённым тем, кто ему читал: ну, не так читает человек, как ему хотелось, не тот голос, не те интонации! Так ведут себя иные православные в храмах, которые не пойдут на церковную службу в ближнюю церковь, а поедут за тридевять земель в другую, ради голоса тамошнего дьякона.
Кто-то предложил Войтехову попробовать в роли чтеца Колю Митрофанова, и Борис Ильич наслаждался, когда Коля, обладавший голосом Левитана, читал материал. Он потребовал от исполняющего зама главного редактора Павла Гуревича назначить Николая Николаевича заведующим отделом. И поскольку выяснилось, что все отделы уже разобраны, предложил создать в журнале новый, объявив конкурс среди сотрудников и пообещав хорошую премию тому из них, кто придумает не только название нового отдела, но и убедительное для кадров Радиокомитета (мы были в его системе) обоснование необходимости его в журнале.
Не помню, кто победил, но через некоторое время Николай Николаевич Митрофанов возглавил отдел то ли конкретных, то ли конкретно-социальных исследований. А ещё через какое-то подал заявление в партию, которое быстро удовлетворили: лимит для заведующих был намного обширней, чем для рядовых сотрудников.
После того, как Войтехова сняли, я перешёл в «Литературную газету», оставив журнал и Митрофанова в нём в весьма плачевном состоянии.
А через десятилетие разговорился с Виктором Веселовским, моим соседом по лестничной площадке, который до того как прийти в «Литературку» заведовать отделом сатиры и юмора, заведовал таким же в «РТ», где, как и Коля Митрофанов, томился, не зная, чем ему заняться. С Колей — понятно: функции его отдела были весьма неопределёнными, а юмора и сатиры Войтехов не любил, на страницы своего журнала не выпускал. Возможно, на почве этого вынужденного безделья они и подружились — Витя с Колей.
— Помнишь Колю Митрофанова? — спросил я Витю. — Ты не знаешь, где он сейчас?
— Как же мне не знать, — отозвался Веселовский, — если мы с Таней (с его женой) на той неделе были у него в гостях. Коля работает в Московском горкоме партии.
— Давно?
— Довольно-таки! Так что в случае чего — учти: есть там у нас нужный человек!
Но прибегать к помощи Митрофанова мне не пришлось. Хотя в горком однажды я позвонил.
Позвонил я Славе Саватееву, который некогда работал на Цветном бульваре в отделе критики «Литературной России» в одном коридоре со мной.
В том же отделе работала и жена Юрия Изюмова, Нонна, сосватавшая Славу своему мужу, который пришёл работать в горком и подбирал себе сотрудников.
Мой бывший коллега Валерий Поволяев, пришедший к нам в «Литературку» с улицы, долго мучившийся вне штата, а потом взятый в штат в отдел информации, быстро сориентировался: кто есть кто в литературном мире, стал почти постоянно брать интервью у секретарей Союза писателей, очень понравился всесильному Георгию Маркову, который сперва перевёл его из газеты замом главного редактора в журнал «Октябрь», но уже через год подыскал для него ещё лучшее место — рабочего секретаря Союза писателей РСФСР. Я забыл сказать, что при этом писал Поволяев прозу, которую, когда он стал начальником, издавали большими тиражами. Но человеком он был неплохим, помнящим добро, помнящим, как я помогал ему на первых порах в овладении профессии газетчика. Отношения у нас сохранялись тёплыми. Поэтому я позвонил ему, когда, получив весьма неплохой аванс за будущую книгу в издательстве «Советский писатель», решил отправиться с женой в какую-нибудь приличную зарубежную туристическую поездку. Каждый из рабочих секретарей Союза возглавлял одну из таких поездок раз в год. И это было ему как бы премией: денег за неё он не платил.
Валера сказал, что в этом (1983-м) году он набирает группу, которая больше недели пробудет в Италии, посетит Рим, Флоренцию, Сан-Марино, Венецию, из Венеции самолётом вылетит в Париж и уже оттуда через пять дней вернётся в Москву. Звучало сказочно.
— Но насколько реально мне поехать с женой? — спросил я.
— Абсолютно реально, — ответил Поволяев. — Группу ведь набираю я. Считай, что вы уже летите. Но учти: путёвка дорогая — по 1300 рублей с носа.
2600 на двоих тогда были очень большими деньгами. Аванс, выплаченный издательством, не досягал до такой суммы. Но это меня не смутило. Можно было и подзанять у родственников или друзей, ведь по одобрению книги мне снова бы заплатили.
Словом, окрылённый, я стал оформляться. Мне это трудностей не доставило. Старики из выездной комиссии райкома партии спросили, почему я беспартийный. «Готовлюсь!» — бодро соврал я им. «А для чего, — сказал один из них, — вам лететь во Францию и Италию, когда наша страна такая большая. Почему бы вам не слетать, скажем, на Байкал?» «Был, был я на Байкале, — весело ответил я. — И на Дальнем Востоке, и во всех советских республиках. Я же обозреватель центральной газеты страны. Куда только не приходится от неё ездить!»
Больше крыть старикам было нечем. И характеристику секретарь райкома партии мне подписал.
Но с женой произошла очень серьёзная заминка. Она не работала в штате. Поэтому ей предложили идти в райком партии с соответствующей справкой с места жительства. В ЖЭКе очень удивились такой просьбе жены, заставили её взять письменные свидетельства у соседей по площадке о её поведении и выдали ей справку, что, дескать, у нас проживает, ни в чём предосудительном не замечена, но в общественной жизни, связанной с деятельностью жилищно-эксплутационной конторы, участия не принимает.
Старики из выездной комиссии райкома, в который её направили, гневно засверкали глазами: «не работаете!», «не принимаете участия в общественной жизни!». Отказались утвердить ей поездку единогласно.
Я позвонил Поволяеву.
— Старичок, — сказал он. — Здесь я бессилен. На райком я нажать не могу. Может, ты один поедешь?
Но ехать одному мне не хотелось. Я позвонил в райком. Говорил с помощником секретаря, который подписывал выездные характеристики. Объяснял ситуацию: жена работает в журнале «Пионер», но не в штате, отвечая на письма ребят и составляя страничку детского творчества. Так какие основания у секретаря райкома отказывать жене в поездке?
— Основание, — ответили мне, — представленная вашей женой справка. Выездная комиссия единогласно отказала ей в выезде. И секретарь не видит причин для пересмотра такого решения.
И здесь я вспомнил о Саватееве. Узнал его телефон, изложил ему суть дела.
— Для чего, — сказал он, — ты допустил, чтоб жене написали, что она не занимается общественной деятельностью? Ведь для выездной комиссии — это как для быка красная тряпка!
— Что же я тут мог сделать? — удивился я. — Не я же диктовал ЖЭКу такую справку.
— Буду действовать, — пообещал Саватеев.
Он позвонил в райком, о чём мы узнали от того же помощника секретаря. Но, когда оставалось совсем немного времени до конца оформления и меня торопили со сдачей всех документов, вдруг выяснилось, что секретарь всё-таки не подпишет характеристику.
Я позвонил помощнику.
— Хорошо, — сказал я, — поручительство горкома на вашего секретаря не произвело впечатления. Я подобной перестраховки принять не могу. Позвоню в ЦК и расскажу о странной робости работников райкома.
И не слушая больше никаких объяснений, попрощавшись, положил трубку.
Вечером того же дня помощник позвонил жене и сказал, чтобы утром она приезжала за характеристикой: секретарь её подписал. И мы совершили это сказочное путешествие, которому предшествовали совершенно сказочные (потому что неправдоподобные, нереальные) препятствия.
Я благодарен Славе Саватееву, как и Валере Поволяеву, но в данном случае веду речь о нравах, описанных ещё Грибоедовым, Гоголем и Островским и абсолютно с тех пор не изменившихся. Так что уж не знаю, в какое время зародилась на Руси поговорка: «Не место красит человека, а человек место». И с какой стати выдал народ подобную мудрость. Может, протестуя против того, что наблюдал повсеместно и ежедневно обратное? («Не только на Руси, — сказал мне один мудрый человек, — место красит человека! Это явление повсеместное». Может быть. Но я-то пишу о русской пословице!)
— Вот, — гордо и счастливо сказала нам в «Литературе» моя заместительница, поговорив по телефону с мужем, — теперь и за мной будут приезжать на иномарке!
Муж купил «Мицубиси» тёмно-синего цвета.
— Она почти чёрная, — ворковала заместительница, понаслаждавшись ездой на новой машине. — Когда мы едем, на нас все смотрят. И когда мы останавливаемся у супермаркетов, где меньше чем на восемьсот или на тысячу рублей мы не покупаем!
А машина-то была подержанная, и её траты в супермаркете никого не волновали. И пристальный интерес к их с мужем жизни был лишь в её воображении. Но так хотелось ошеломлять, вызывать зависть, возвышаться над другими! Этим она и жила.
— Геннадий Григорьевич, вы должны уважать мои амбиции, — говорил мне сменивший её заместитель главного редактора «Литературы».
— Амбиции, Серёжа, — возражал я, — уважения не заслуживают.
— Ну, моё честолюбие, — уточнял он.
Много в этом его ощущении объяснила мне небольшая его семейная драма, разыгравшаяся после новогоднего редакционного вечера. Вечер начался с оглашения списка новых ветеранов, которые с января будущего года получат, как я уже рассказывал об этом, прибавку к зарплате. Каждому новому ветерану, то есть сотруднику, проработавшему в редакции 10 лет, вручается подарок: плюшевая игрушка, дешёвый плеер или деревянная матрёшка с бутылкой водки внутри. Моему заместителю досталась матрёшка с водкой. Оказалось, что это смертельно оскорбило его жену. «Я думала, что начальство тебя ценит, — говорила она. — А к тебе относятся как к пьянице». Сергей позвонил мне в новогоднюю ночь, поздравил и сказал, что звонит не из дома, что придёт, конечно, домой, но праздник для него уже испорчен. Слава Богу, что незадолго до этого ему исполнилось 50 лет. Я написал Артёму, попросил премировать своего заместителя. Артём согласился. И только эта премия вернула ему расположение жены, убедившейся, что руководство его мужа уважает.
«Прямо, как у Пушкина», — подумалось мне. Есть у Пушкина рассказ про четырёхлетнего сына своего знакомого, который в отсутствии родителя говорил сам себе: «Какой папенька хлаблий! Как папеньку госудаль любит!» «Кто тебе это сказывал, Володя?» — спросили подслушавшие ребёнка взрослые. «Папенька», — отвечал тот.
Но семейная ссора моего сотрудника не столько смешна, сколько грустна. Больше четверти века люди живут вместе. Воспитали дочь, которая уже окончила институт. Выработали, конечно, общие принципы отношения к миру. И вот лелеют собственные амбиции, культивируют их, поддерживают их друг в друге. Тебя продвигает начальство, ты ему нравишься — и мне ты нравишься, начальство тебя не ценит — и я тебя ценить отказываюсь! Как после этого не стараться угодить властям, чтобы не уронить себя хотя бы в глазах близкого тебе человека!
Любопытно, что над тем же феноменом задумался мой хороший знакомый Наум Коржавин (я, как и все его приятели, звал его Эмкой — по настоящему имени), двухтомник воспоминаний которого «В соблазнах кровавой эпохи» я не так давно прочитал. Великолепный психолог и тонкий аналитик человеческой души, Эмка очень точно написал о явлении, когда люди, причастные вроде по профессии к культуре, оказываются обойдёнными её духом. Обойдёнными, пишет Коржавин, «как-то очень эластично и гармонично». Они не злы и не особенно плохи. Их нельзя отнести «даже к тем, о ком можно сказать словами Лермонтова: “К добру и злу постыдно равнодушны”»: они вообще не замечают «проблемы добра и зла, чести и бесчестья, честности и нечестности». Что же до другой строчки из того же стихотворения Лермонтова: «И перед властию презренные рабы», то она, продолжает Эмка, «если и воспринималась ими, то только по отношению к давней, ныне официально ошельмованной (значит, ненастоящей) власти. А вообще стремление угодить власти воспринималось ими как нечто естественное, а умение угодить ей, угадав наперед её желание, — вообще как высшее профессиональное и человеческое достижение. И то сказать — это ведь не было связано у них с подавлением чего-то своего. Своего, кроме как на бытовом уровне, не было — его им заменили установки, которые были для них благом и стимулом творчества».
***
Абсолютно точно! Так и вёл себя в «Литературной газете» бывший преподаватель литературы Ростовского университета Фёдор Аркадьевич Чапчахов. Не верилось, что он не просто читал книги, но много знал наизусть, любил, ценил русскую и мировую классику, но её дух каким-то образом оказался закрытым для его души. Он читал книги, как пил «мёд-пиво» сказочник, у которого по усам текло, а в рот не попало! Ну не капельки не попало. Жалкий, в сущности, человек, всю жизнь продрожавший перед начальством и перед своей женой (трудно сказать, перед кем больше!), но при этом хорохорившийся, рассказывающий подчинённым о своих дерзких поступках и бесстрашии. Его абсолютно не волновали вопросы «чести и бесчестия, честности и нечестности».
— Иногда диву даёшься, — говорил я своему заместителю, обнаружив в «литературном календаре» газеты не замеченную мной прежде какую-нибудь заметку в густопсовом советском стиле, — почему вы не вступили в партию? Просто не успели? Не подошла ваша очередь в Литинституте?
— Я и не собирался туда вступать, — отвечал он мне. Так же отвечал мне и Чапчахов, который до «Литературки» был членом редколлегии ростовского журнала «Дон», потом кочетовского «Октября». Тот пришёл в «Литгазету» убеждённым якобы беспартийным, но променял убеждения на членство в редколлегии. Ввели с условием, что он подаст заявление в партию. И он немедленно подал.
А меня, как говорится, Бог упас! На заводе я не был принципиальным антикоммунистом. Да и какие у меня тогда были принципы? Может быть, только нелюбовь к массовым сборищам. Отсюда и нелюбовь к комсомольским собраниям, на которых я не только скучал, но как бы внутренне протестовал против того ритуала, который там следовало соблюдать: «кто за?», «кто против?», «кто воздержался?» Не хотелось поднимать руку, я её и не поднимал.
Да и так сложилась моя жизнь, что не был отец для меня авторитетом, и я к его советам прислушивался редко.
Но вот сидим мы, радиомонтажники, в пивнушке. Вливаем в пиво водку, пьём этот «ёрш», закусываем бутербродами с сёмгой и с варёной колбасой. И слушаем, что говорит нам сидящий, выпивающий и закусывающий с нами секретарь большого комитета комсомола (института и завода) Игорь по фамилии (извините!) Штаркман. Говорит он, обращаясь ко мне, но слушаю я его вместе с другими.
— А он дело говорит, — подтверждает Юра Щипанов. — Ты слушай, слушай!
Я слушаю:
— Обычный конкурс на редакционно-издательский Полиграфического — 8-10 человек на место. На вечернем меньше. Ты, допустим, будешь поступать на вечернее…
— А для чего ему? — встревает наладчик Федя.— Пусть идёт на дневное.
— На дневное рано, — объясняет мне Игорь Штаркман. — Нужно два года стажа, а у тебя их нет.
— Ну и поступит, когда накопит, — заключает Федя.
— Стаж-то ты накопишь, — говорит Игорь. — И характеристику от завода получишь. Но конкурс есть конкурс. Сколько ребят из нашего института его не прошли — ни на дневное, ни на вечернее. А почему?
— Да, почему? — интересуемся мы.
— Потому что такой фантастической возможности вступить в партию, как у тебя, у них нет. А коммунист-абитуриент — это как абитуриент-мастер спорта. Идёт вне конкурса по особым спискам.
Отчего Штаркман заговорил именно о редакционно-издательском факультете? Видел, что я люблю литературу. Была у нас общая ежемесячная стенная газета, где я почти регулярно печатал свои стихи, которые многим на заводе и в институте нравились. Особенно тепло к ним относился научный сотрудник институтского отдела печати Боря Боссарт. Хотел извиниться и за эту фамилию, да вспомнил, что она нынче известная. Современная писательница Алла Боссарт, обозреватель «Новой газеты», — дочь моего приятеля Бори, который был ещё и очень неплохим карикатуристом. Его карикатуры появлялись не только в нашей газете, но и в периодике: в журналах «Крокодил», «Смена». Помню, как радовался Боря первой публикации своей дочери в «Юности». Не помню только точно, работал я в это время на заводе или уже ушёл, — мы сохраняли тёплые отношения друг с другом и некоторое время после моего ухода.
Штаркман входил в редколлегию газеты, которая была органом парткома, профкома и комитета комсомола. А на маленьком нашем заводе иногда вывешивали личный наш заводской листок, намного меньший размерами, чем общая стенгазета. Я и в этот листок давал свои стихи.
Забегая вперёд, скажу, что первая моя в жизни публикация — заметка о современной поэзии в «Литературной газете» — была подписана: «Г. Красухин, радиомонтажник завода «Полиграфмаш», Москва». А впоследствии, когда в 1970-м году Московское совещание молодых писателей рекомендовало меня в члены Союза, его московский секретарь Александр Рекемчук написал в «Вечерней Москве» о тех, кого рекомендовали. Обо мне он сказал, что я пришёл в литературу, набравшись опыта работы на заводе. Звучало это солидно, но не совсем достоверно: слишком коротким был в моей жизни её заводской отрезок.
— Конечно, — отхлёбывая своего «ерша», вдруг соображал Игорь Штаркман, — тебе может понравиться твоя работа. И тогда ты захочешь поступить на факультет электронного машиностроения. А там — половина преподавателей из нашего института. Поступление почти гарантировано.
— Во! — радовался за меня Федя. — Слышал? Поступай на электронное. Вернёшься главным электриком. Узнавать-то нас не перестанешь?
— Да кто ж тебя, беспартийного, главным электриком возьмёт? — скептически спрашивал Игорь. — В лучшем случае будешь мастером цеха. И встанешь на очередь в партию. А поступишь коммунистом, вернёшься на завод коммунистом, все руководящие должности твои. Какая освобождается, туда тебя и продвигают.
— Дело говорит! — подтверждает Юра Щипанов. — Ты слушай, слушай!
Но я не слушал. Точнее не слушался.
Электронное машиностроение я изучать не собирался. В технике я вообще туповат. Так и не научился читать электронные схемы: действовал по примитивным: объект «1» припаять к объекту «4», а тот в свою очередь подсоединить к объектам «7», «9». И хотя подсоединял я разноцветные провода, они перекручивались, так что находить нужные мне концы для зачистки и паяния приходилось с помощью тестера: обзваниваешь каждый, пока не начнёт колебаться на экране стрелка. Не могу сказать, что мне нравилась такая работа или что она меня отталкивала. Скорее, я был к ней равнодушен. Нравились мне мои напарники, с которыми приятно было приходить в заводской буфет, отдавать буфетчице талон на молоко и кивать на её «как всегда?», получая бутылку пива и тарелку с горячей, взбухшей колбасой, которую она взвешивала, вынимая из чана с кипятком. Приятно было потом подсмеиваться вместе со всеми над этой её хитростью: все понимали, что кипяток утяжеляет вес продукта. Но никто против этого не возражал. «Её зарплата — это не наша зарплата!» — глубокомысленно говорили мои гуманные товарищи. Отношения с буфетчицей у нас сохранялись дружескими.
Поскольку дома я не обедал, я не давал родителям денег из своей зарплаты. Давал только младшему брату пятёрку на школьный буфет. Так что денег в кармане у меня было много. Отверг я предложение матери отдавать их ей на сохранение, как это делал её неженатый брат, которому она скопила приличную сумму и вручила ему её, когда он женился. Мы с дворовыми и школьными друзьями любили посиживать в чешском баре «Пльзень», где тебе приносили кружку бочкового чешского пива, горячие шпикачки и корзиночку солёных рогаликов, испечённых полумесяцем.