Но, конечно, единица взятки: один, два, три, пять, десять «георгадзе» звучит смешнее. И более соответствует деяниям этого государственного мужа. С 1957 года — двадцать пять лет! — проработал он на своей хлопотливой должности. Ещё при Ворошилове пришёл. Может, по его протекции? А потом, пересидев этого председателя президиума Верховного Совета, работал с другими — с Брежневым, с Микояном, с Подгорным, снова с Брежневым. И умер, что называется, на своём рабочем месте. Трудяга!
А непосильный его труд, которым заработал он своё небедное состояние, заключался в том, что от него, как от секретаря президиума, во многом зависело помилование приговорённых да и приговор по делу осуждённых, который утверждался последней инстанцией — Верховным судом СССР, чей председатель не мог, конечно, не отозваться на просьбу секретаря президиума Верховного Совета. Члены президиума — какой-нибудь знатный рабочий, какая-нибудь доярка, какой-нибудь космонавт, поэт Расул Гамзатов, несколько секретарей обкомов и даже ЦК в дела не вникали. Тем более не влезали во все подробности осуждения людей председатели президиума. Насчёт того, приходилось ли делиться с ними Михаилу Порфирьевичу, утверждают разное. Точнее — категорически отвергают всякие подозрения в сообщничестве Георгадзе и, допустим, Микояна. Но далеко не так категоричны, когда встаёт вопрос о том, были ли повязаны одной верёвочкой секретарь президиума Георгадзе с председателем президиума Подгорным. Про Подгорного рассказывают, что он очень любил свою синекуру. Приезжал на работу, вызывал помощников, которые, зная привычку хозяина, уже держали наготове свежие анекдоты. Очень они его смешили, особенно про это, особенно с матюшком. После обеда любил Подгорный поспать, а на закуску посплетничать со своими помощниками. Так и день проходил. Мог, конечно, в принципе брать и Брежнев. Но не деньгами. Помните гоголевского Аммоса Фёдоровича: «Я говорю всем открыто, что беру взятки, но чем взятки? Борзыми щенками. Это совсем иное дело». Брежнев читать не любил: заставлял это делать помощников, но быстро уставал и слушать, спрашивал: что предлагаешь? Вполне можно было приложить к тому, что предлагаешь, очередного борзого щенка — то есть какое-нибудь ювелирное подношение, — подобные вещи Леонид Ильич обожал и не считал их взятками — подарок!
Конечно, по должности в президиум Верховного Совета СССР входили и председатели президиумов Верховных Советов всех советских республик, у которых могли быть свои интересы. Разумеется, Георгадзе их учитывал. Особенно интересы Ядгар Садыковны Насриддиновой, которая после избрания в 1959 году председателем президиума Верховного Совета Узбекской ССР уже на следующий год стала не простым членом президиума Верховного Совета СССР, но заместителем его председателя. И пробыла на двух этих должностях до 1970 года. А потом ещё четыре года работала председателем одной из палат Верховного Совета СССР — Совета национальностей.
Ну а дальше Ядгар Садыковна исчезла с политической сцены. Говорили, что из-за конфликта с всесильным Шарафом Рашидовым, который её и продвигал. Из-за чего случился конфликт, я не знаю, знаю только, что конфликтовать с Рашидовым было смертельно опасно: его спецслужбы тщательно собирали компромат как на его врагов, так и на друзей. А уж на Насриддинову столько всего было собрано — столько преступников с её (небескорыстной, разумеется) помощью было помиловано, столько чиновников (за хорошую, разумеется, мзду) получили повышения по службе, что завести на неё уголовное дело труда не составило. И не спасли её ни четыре ордена Ленина, ни орден Октябрьской революции, ни четыре других менее значительных. (Героя соцтруда, как видим, получить она не успела. А ведь, судя по такому набору высоких наград, к этому, должно быть, шло!) Ядгар Садыковну арестовали. Вышла ли она из тюрьмы при Рашидове или после его смерти, я не знаю.
Но Михаил Порфирьевич Георгадзе, повторяю, умер на своём рабочем месте. Хотя брал за помилование, наверное, не меньше, чем Насриддинова. Президиум Верховного Совета СССР был единственной инстанцией, которая могла помиловать любого, даже совершившего чудовищное преступление и приговорённого за него к смертной казни.
Смертная казнь в СССР широко практиковалась. Судьи приговаривали к ней охотно. Верховный суд отклонял апелляции осуждённых и подтверждал приговор, а дальше всё зависело от вникавшего в дело Георгадзе: как он предложит, так и будет!
А варящий мёд, по чудно-насмешливому выражению моего приятеля, писателя Фазиля Искандера, хоть палец да облизнёт! Похоже, что Георгадзе облизывал не только ладонь, но и всю руку по локоть!
Сперва я удивлялся: ведь многим известны художества этого государственного товарища! Почему же не снимают с дома, в котором он жил, мемориальную доску? А потом понял: а для чего бы её взялись снимать? Что плохого, с точки зрения нынешних властей, совершил Георгадзе? Конечно, ничего! «Воруют!» — так ещё Карамзин определял основополагающее свойство российских чиновников. А разработанная Михаилом Порфирьевичем схема «отката» или, как говорили при нём, «отстёгивания» доходов уголовников («общага») государственным чиновникам давно уже ими, чиновниками, усовершенствована.
«По теневым каналам, — пишет в «Аргументах и фактах» в уже цитированной мною статье В. Костиков, — ходят бешеные, чаще всего криминальные миллиарды. Они разлагают государственный аппарат, депутатов, плодят коррупцию, искажают законы, развращают суды. Один из читателей “АиФ” недавно назвал наше государство “контрафактным”. Резко? Несправедливо? А как иначе назвать государство, в котором руководство МВД знает все организованные преступные группировки, их лидеров, а власть употребить не может?».
Может, конечно! Но не хочет.
«На мой взгляд, — объяснил корреспонденту «Московского комсомольца» (25 августа 2005 года) председатель Национального Антикоррупционного комитета Кирилл Кабанов, — Путин прекрасно понимает, что вертикаль власти, долго выстраиваемая в нашей стране, не работает. А во-вторых, президент РФ не может не знать, что чиновники фактически превратились в крупных бизнесменов. Многие государственные функционеры и работают только ради своего благосостояния. Схемы для этого применяются разные, вплоть до покупки государственных должностей за огромные деньги».
И ещё он же и там же: «По моим данным, около 80% государственного аппарата составляют коррумпированные чиновники. И речь идёт не только о взятках, ведь коррупция — это некая система взаимоотношений. А остальные 20% — это либо те, которые работают честно, либо те, которым взяток не дают».
Так есть, стало быть, у нас в стране и честные чиновники? Есть и честные милиционеры? Есть, подтверждает Кирилл Кабанов: «Например, в Следственном Комитете при МВД РФ есть управление по раскрытию организованной преступной деятельности в сфере экономики. В этом управлении есть отдел по борьбе с коррупцией. Этот орган примечателен тем, что, что там подобрана команда профессионалов, которая раскрыла много известных преступлений».
Здорово, правда? Не спешите радоваться. «Недавно, — продолжает Кабанов, — ко мне поступила информация, что именно в Управлении по расследованию организованной преступности в сфере экономики начались какие-то странные проверки. Как правило, это делается для того, чтобы поменять руководство. Ну, а новый руководитель обычно приходит на новое место вместе со своей командой. Получается, что по каким-то неведомым причинам просто разгоняют весьма эффективно работающий орган. Видимо, кому-то очень нужно взять это политически важное управление под контроль».
Отдаю должное благородству человека, предупреждающего людей о подстерегающей их опасности! Единственное, в чём не могу с ним согласиться, — это, что неведомы причины, по которым не нужны милиции честные люди. Разве не раскрывает эти причины то процентное соотношение 80-и коррумпированных к 20-и не берущих взятки, о котором он сам и говорил? Разве оно не свидетельствует о том, что мент с бандюганом не только побратались, но срослись, как сиамские близнецы? Которых безумно трудно теперь отделить друг от друга!
ЧТО КОЛЕСЯТ ШЕСТЁРКИ В «ШЕСТИСОТЫХ»
Завод, на который я устроился работать, был очень небольшим. Один токарный цех, один слесарный, от которого мы, радиомонтажники, были отделены стеклянной перегородкой с фанерной дверью. Так сказать, друг у друга на виду. Да и удобно: видишь, что свободен сверлильный станок и идёшь к нему, если есть необходимость установить на твоём блоке какую-нибудь панель с помощью винта и гайки. А для внутренней резьбы — иди к фрезерному, как только он освободится.
Была ещё небольшая котельная. Впритык к ней находился кузнечный цех, где за пол-литра тебе могли выковать очень симпатичную «финку», правда, без ручки, а с торчащим на её месте металлическим штырём. Нужна ручка — наборная, плексигласовая, цветная, — обратись к ребятам из института.
Нет, не из учебного текстильного, который находился в полукилометре от нас, а из нашего же НИИ полиграфического машиностроения, чьи экспериментальные разработки и воплощал в жизнь маленький завод «Полиграфмаш».
Располагался и он и НИИ в тихом Малом Калужском переулке напротив высокого (как ни прыгай, ничего не увидишь!) каменного забора огромного по площади завода «Красный пролетарий», который славился своей, вынесенной за его территорию двухэтажной столовой: на первом этаже обедали наспех, стоя, а на втором — два зала: один — диетический, другой — простой, но в обоих столики, чистые скатерти и официантки (их называли подавальщицами).
Приносить с собой спиртное в эту известную на всю округу столовую, которую все называли «Кыр-Пыр» (от «Красный Пролетарий») не то, чтобы запрещалось, но достать свою бутылку можно было не раньше, чем закажешь спиртное там. В принципе многие так и делали. Наценки в ту пору были небольшие: и в ресторанах и в столовых на 10% выше, чем в магазинах, но мы, радиомонтажники, больше любили ходить в пивнушку, расположенную совсем уж близко от проходной (приходящие туда «краснопролетарцы» нам завидовали), где пиво было не дороже бутылочного, а за тем, что ты принёс с собой, никто не следил.
Совсем другая история о том, что дважды в месяц, в день получки около проходной или пивной собирались жёны или родственники победившего в стране пролетариата, тех его отдельных представителей, кто не смог преодолеть в себе буржуазных предрассудков, в частности, пьянства, и родственники брали на себя нелёгкую обязанность дотащить зарплату до дома целой. Но обычно в таких случаях, даже если отдавали люди свою зарплату жёнам, то занимали под следующую у других, так что пивная на углу Малого Калужского и Ленинского проспекта никогда не пустовала.
Не давали пустовать ей, как я только что написал, и мы, радиомонтажники.
Я уже трижды говорю: «мы, радиомонтажники», совершенно забыв о том, что поначалу четыре месяца был учеником радиомонтажника, и мой отец, главный механик завода, не мог поспособствовать мне ужать этот срок.
Отец и сам был без диплома. Когда-то, в конце двадцатых, он приехал из Смоленской губернии в Москву, прописался (тогда это было просто) в комнату своего старшего брата, который жил в ней с женой, и поступил на работу фрезеровщиком на завод имени Владимира Ильича, бывший прежде заводом Михельсона, на чьей территории Каплан стреляла в Ленина.
Всю жизнь отец хранил заводскую газету «Ильичёвец», в которой было крупными буквами написано: «Бригада тов. Красухина первой перешла на хозрасчёт».
Да, отец стал бригадиром, не имея даже свидетельства об окончании семилетки. Зато он уже в 23 года, в 1931-м («как Брежнев», — неизменно потом подчёркивал он), стал коммунистом и быстро поднимался по служебной лестнице, правда, получив свидетельство об окончании рабфака. Но выяснить, чему он там выучился и учился ли он там вообще, мне не удалось: отец на все мои вопросы отмахивался и отмалчивался.
Знаю, что до войны он дорос до начальника цеха завода имени Владимира Ильича, а на «Полиграфмаш» был взят поначалу замом главного механика.
Мать любила слушать его рассказы, как поразил он директора завода своим невиданным доселе методом перемещения неподъёмного станка с место на место, как после ухода главного механика на пенсию ни у кого и сомнений не возникло, что это место должен занять её муж. Любили они оба вспоминать, и как познакомились на заводе имени Владимира Ильича.
Маме было 18 лет, она окончила бухгалтерские курсы при заводе. Отцу — 30-ть. Увидев маму, отец влюбился с первого взгляда. Воспользовался театральными билетами, выданными ему, как передовику производства, завкомом, и позвал её на спектакль по пьесе Вишневского (оба не смогли точно припомнить ни его названия, ни в каком же театре они его смотрели в 1938 году: мама говорила, что в театре Таирова, папа — что в театре Красной Армии), а после спектакля сделал ей предложение, которое она немедленно приняла с условием, что он должен представиться её тётке — тёте Лизе, у которой она, как я уже здесь рассказывал, жила и которая, конечно, была рада сбыть с рук свалившуюся на её голову племянницу — дочь её покойной сестры.
Старший брат отца вместе с женой и дочерью лет за пять до этого переехали в огромную коммунальную квартиру дома недалеко от метро «Кропоткинская», где заняли две комнаты, которые им выдал их химический научный институт (оба — и дядя и его жена были кандидатами химических наук). Отцу осталась небольшая комната на Щипке, куда он привёл молодую жену и где я родился (не в ней, конечно, но рядом с ней — в роддоме) и жил очень короткое время до войны.
А после пензенской эвакуации мы с мамой в 1943 году поселились в другой комнате, которую дали отцу, — в Хавско-Шаболовском, потому что, пока все отсутствовали, комнату на Щипке заняли.
Впрочем, родители о ней не жалели. Она была восьмиметровой, а наша, в Хавско-Шаболовском, занимала целых одиннадцать с половиной метров!
Так вот — возвращаюсь к заводу — четыре месяца я ходил учеником радиомонтажника уже не помню, с какой стипендией: моя выработка по наряду выписывалась моему учителю — чудесному, доброжелательному, спокойному, никогда не паникующему человеку Юре Щипанову. Он мне много помогал и когда я, сдав экзамен, получил 4-й разряд (всего их было восемь).
Платили нам хорошо. Мы собирали оборудование для громоздкой машины ЭГА (электронно-гравировальный аппарат) — новинке в полиграфии, как и заменившей её через короткое время ЭГАМ (электронно-гравировальный аппарат масштабный), представлявшей два коленчатых вала, на один из которых наматывалась матрица, а на другой с помощью электроники она в точности воспроизводилась (на ЭГАМ её уже можно было воспроизвести в любом, нужном тебе масштабе).
За собранный электронный блок для машины платили по наряду 200 (дореформенных: Хрущёв провёл реформу в 1961-м, а я веду речь о 1958-м) рублей. Мне обычно выписывали по 10 нарядов в месяц. Более опытным — по 15-20. Но и я, и бывалые радиомонтажники не спешили закрывать (подписывать у мастера) все наряды. Откладывали незакрытыми на следующий месяц. А закроешь все — и не миновать тебе урезывания суммы: специальный отдел на заводе следил за твоим заработком. Много заработал в этом месяце — в следующем норма оплаты будет снижена!
И ещё. Мы зависели от отдела снабжения, то есть от тех, кто привозил на завод комплектующие детали. А их обычно привозили только к концу месяца, когда подводили общие итоги выполнения плана, от которых зависела прогрессивка начальства. В двадцатых числах их и завозили. И мы последнюю месячную неделю вообще не покидали рабочих мест. Там же на заводе и спали: прикорнёшь ненадолго, проснёшься и снова паяешь.
А под так называемый аванс (первую получку) сдавали часть оставшихся незакрытыми нарядов. Нормировщики могли, конечно, удивляться такой неожиданной выработке (завод-то стоял!), но протестовать боялись: сказать вслух о простоях на советском производстве — значит клеветать на него!
Закисая от безделья в первые двадцать дней в месяце, мы чего только не придумывали. И положенное нам за вредность молоко (дышишь дымом паяльника всё-таки!) в буфете, немного доплачивая, меняли на пиво, и спирт, которым следовало протирать экспортную продукцию, пили неразбавленным, задерживая дыхание и посылая в досыл воду. Что же до ацетона, которым нужно было протирать изделие, предназначенное для глубинки, то его выменивали на стоящие вещи (да хоть на плексигласовые ручки для «финок») у сотрудников института.
Наш коллектив был небольшим: шесть радиомонтажников и четыре наладчика, в основном мужским: немного позже меня пришла учеником моя ровесница Вера, на которую посыпались солёные шуточки: сперва осторожно, пробно, но потом, убедившись, что они её смешат, мои товарищи (а все они, кроме Василия Ивановича Гардальонова, были лет на десять нас постарше) вступили как бы в соревнование друг с другом, изощряясь в остроумии и припоминая известные им анекдоты. Вера ровно привечала всех, никого не выделяя, смеялась даже над грубой похабщиной и очень скоро стала похожей на обычную женщину-работницу в цеху, которую могли потрогать за её прелести и получить за это, уклонившись от удара в гогочущую рожу, сильные тычки в спину. Причём гоготал не только трогающий, гоготала и та, кого трогали.
В пивнушку ни она, ни Василий Иванович Гардальонов с нами не ходили, и спирт не пили. Вера пила своё молоко и быстро сошлась уже не помню с кем из институтской лаборатории, чем оскорбила коллег, которые однако не препятствовали ей отливать от общей бутыли спирта для своего парня.
Поначалу меня смешили её жажда заполучить от комсорга какое-нибудь задание и буквализм, с которым она его исполняла. Но уже через полгода она оказалась комсомольским секретарём завода и одновременно вошла в большой комитет комсомола, стоявший над заводскими и институтскими членами этой молодёжной идеологической организации.
Здесь уже и коллеги стали её побаиваться: лапать прекратили, шутили с ней намного осторожней, чем раньше.
А когда сразу после только что окончившегося XXI съезда партии на общем комсомольском собрании именно ей доверили читать наше приветственное письмо в адрес ЦК КПСС, когда, торжественным голосом подчёркивая свою взволнованность и важность текущего момента, она произносила: «мы, молодёжь», «заверяем», «клянёмся», «родная партия», «наши священные идеалы», — я понял, что профессия радиомонтажницы понадобится ей очень недолго и что замахивается она на совершенно другую работу.
О том, что не ошибся, я узнал, уже уйдя с завода. Кто-то мне сказал, что Вера тоже с завода ушла. Но не учиться, как я, а инструктором в Ленинский райком комсомола столицы.
Я уже и вовсе забыл про свою бывшую коллегу, когда, спустя много лет, показали по телевидению президиум какого-то съезда комсомола. Камера на мгновенье задержалась на лице женщины, в которой я узнал Веру. Лицо округлилось, холодные глаза, высокая причёска. Холодными своими глазами она смотрела на меня, то есть в зал, как бы отдаляя меня (зал) от себя, не допуская между собой и нами никакого равенства. Впрочем, это могло мне только показаться. Это вообще могла быть не она. Хотя для подобной карьеры завод давал идеальные возможности.
***
Уже через год после моего прихода меня стали уговаривать вступать в партию. Мои ровесники и знакомые из НИИ в такой возможности были ограничены: для так называемых ИТР (инженерно-технических работников) существовала определённая квота. А рабочие квотой стеснены не были. Наоборот. Райкомы давили на парторгов заводов, чтобы те побуждали пролетариев идти в свою партию.
А пролетарии чудесными своими правами воспользоваться не спешили. Для чего им было становиться коммунистами? Чтобы платить партвзносы? Так и отвечали они парторгу: обойдусь! Не заставляя себя, подобно интеллигенции, ломать комедию: не чувствую, дескать, себя достойным, не дорос нравственно!
Отец меня уговаривал. Он единственный в своей семье был партийный и без образования: о старшем его брате я здесь говорил, а три его сестры кончили кто педагогический, а кто медицинский институты. «И вот — я главный механик, — удовлетворённо заключал он. — А мог бы я им стать, если б был беспартийным?» «А я не хочу становиться главным механиком!» — отвечал я на это. «Вступай сейчас, пока есть возможность, если хочешь чего-то добиться в жизни», — не принимал отец моего юмора.