Чрез год после посещения императрицы, то есть 5-го июля 1785 г., в день моего рождения, положено было везти в кадетский корпус меня и брата моего Николая. Но со старшим нашим братом Василием матушка никак не могла расстаться. Несколько раз благословляла его в путь и несколько раз удерживала; рыдания эти и слезы победили решительность отца нашего. На заре жизни узнал я и слезы разлуки, и горе душевное, и силу той чувствительности, которая так глубоко западает в сердце. Любовь к родине была первою моею любовью, а потому и не могу и не стану описывать разлуку с нею. Отец мой, сопровождавший нас в Петербург, вынес меня на руках из-под благословения матери: я задыхался от слез и рыданий. У конца околицы сельской ожидало меня новое испытание. Никогда не обижал я дворовых ребятишек, любил сам лакомства, но любил и их лакомить.
За воротами плетня сутокского выстроились товарищи игр моих и закричали: "Прощайте, прощайте, барин! Дай Бог вам здоровья!" Не утерпело сердце, и я выскочил из повозки и бросился прощаться с ними. Силою усадили меня в повозку. Слово "барин" осталось для меня навсегда на последнем рубеже родины моей. С простым именем человека легче переходить туда,
Где каждый человек другому будет равен.
Это стих Хераскова, а истина вековая.
Рассказывал я о сердечном прощании со мною дворовых товарищей моего детства, но они там весьма вредны, где барское и сиятельное чванство столпляет их около несмысленных барчонков, которые, слыша непрестанные величанья, растут вместе с барскою и сиятельною спесью.
Вид Петербурга нисколько не поразил меня. Огромные здания были для меня груды камней. Сердце мое было на родине. Часто снились мне холмы, рощи и сад и очаровательное село Третьяково. Часто казалось мне, что я гуляю по берегу озера и слышу разливы песни вечернего соловья в кустах. Часто также просыпался я со слезами.
По приезде в Петербург отец представил нас в корпус. Нас принимали как спартанских отроков; раздевали, заставляли бегать и прыгать. Мы выдержали всю эту гимнастику. Старший брат наш, Егор, был уже во втором возрасте. Мы встретились с ним как с чужим. И немудрено: привычка сердечная - дело золотое, а этой связи не было между нами. Он жил недолго и умер от чахотки. Не описываю последней моей разлуки с отцом. Грустен, печален был тот вечер, когда пришлось расставаться с домашним платьем, с домашнею рубашкой; в первую ночь я не надел казенной рубашки; я снял с груди благословение матери, осторожно прицепил его над изголовьем так, чтобы оно не прикоснулось к стене длинной спальной камеры нашей. Я сделал это для того, чтобы оно было под домашнею рубашкою и чтобы на другой день поцеловать на нем неостывшее еще прикосновение родительское. Я поступил в кадетский корпус в тот самый год, когда вышел оттуда граф Бобринский. В бытность его Екатерина нередко посещала сие заведение, а граф Григорий Григорьевич Орлов еще чаще. Обходясь с кадетами, как с детьми своими, они отведывали их пищу и брали с собою кадетский хлеб, говоря, что очень, очень хорош; и это сущая правда. Когда императрица прекратила посещения свои в корпус, тогда по воскресным дням, зимою, человек по двадцати малолетних кадет привозили во дворец для различных игр с ее внуками, между прочим в веревочку. На этих играх не видно было Екатерины, царицы полсвета; в лице ее представлялась только нежная мать, веселящаяся весельем детей своих. В тот вечер, когда довелось мне быть на играх, у шестилетнего товарища моего, Фирсова, спустился в игре в веревочки чулок и упала подвязка. Императрица посадила его к себе на колени, подвязала чулок и поцеловала Фирсова. Отпуская нас в корпус, Екатерина раздавала нам по фунту конфет и говорила: "Делитесь, дети, делитесь с товарищами своими! Я спрошу у них, когда они ко мне придут, поделились ли вы с ними".
Накануне отъезда своего из Петербурга отец мой представлен был императрице милостивцем своим, Л.А. Нарышкиным. За ним несли огромный поднос с домашними коврижками и несколько бутылок липца. "Примите, всемилостивейшая государыня, - сказал отец мой, - примите нашу сельскую хлеб-соль. Я подношу вам те коврижки, которые вы изволили у нас кушать, и липец, в напоминание вашего посещения названный мною царским липцом. Каждый раз, когда съезжаются ко мне родные и гости, мы пьем этот липец и восклицаем в радости душевной: "Да здравствует наша императрица, матушка Екатерина Алексеевна".
Приветливо разговаривая с отцом моим, императрица спросила:
- Здоров ли ваш старик?
- Слава Богу, - отвечал он, - он здоров и говорит, что с тех пор, когда удостоился лицезрения вашего, у него спало с плеч несколько десятков лет.
- Пусть он живет, - примолвила Екатерина, - он патриарх Глинок, а я люблю времена патриархальные.
И тут же спросила:
- Всех ли трех правнуков вашего патриарха ты привез с собой?
- Виноват, - воскликнул мой отец, - виноват, слезы матеры выплакали у меня старшего сына, записанного вами в пажи!
- А разве я не мать вам? - спросила императрица с ласковой улыбкой.
- Вы, матушка-царица, - возразил мой отец, - вы общая всем мать!
- Это цель моей жизни, - отвечала Екатерина.
С восторгом и быстрым сердечным порывом отец мой упал на колени, облобызал десницу у благодушной монархини и воскликнул:
- Государыня! Вы общая наша мать и окажите нам новую милость. Вместо моего сына примите старшего сына моего брата, названного в честь нашего патриарха Григорием Андреевичем!
- Согласна, - сказала Екатерина, и тут же вручила Льву Александровичу предписание о принятии его в Пажеский корпус.
Когда отец мой откланялся, то Лев Александрович Нарышкин вышел за ним и, потрепав его по плечу, спросил:
- Ну что, Николай Ильич, доволен ли ты приемом государыни?
- Доволен, - отвечал мой отец, - при ней рад жить, а ее не переживу. Если не умер от радости, то умру с тоски.
И он сдержал свое слово. Весть о смерти Екатерины свела его в гроб.