Во время наших почти ежедневных свиданий в доме родителей Ати мы не ограничивались музыкой, чтением и беседами на всевозможные темы, но я туда же перенес в значительной степени и свои художественные занятия. Мое художество за период моих Flegeljahre, приблизительно с 1883 по 1886 г., было запущено. Теперь же, благодаря нашему роману, оно как-то снова воспрянуло и ожило. Состояние влюбленности само по себе вызывает творческое возбуждение, является стремление отличиться перед возлюбленной. Влюбленность более мужественных натур толкает их на воинские или на спортивные подвиги; моей же насквозь миролюбивой натуре все насильственное претило, зато к моим услугам был мой изобразительный дар. В то же время живейший интерес, который проявляла Атя к моим успехам, являлся для меня самым значительным поощрением. Дома я бывал часто обескуражен разными критическими или скептическими замечаниями братьев. Раздражало меня и их понукание: “Ты бы, Шура, больше рисовал с натуры”, “Надо с натуры рисовать, чтоб делать успехи, чтоб научиться рисовать!”. Мне, недавнему вундеркинду, в детстве теми же близкими захваленному, мне, привыкшему своими рисунками вызывать восторг, было прямо оскорбительно слушать теперь такие речи; быть низведенным на степень какого-то начинающего школьника! По-своему братья были безусловно правы, но их психологический подход был неверен и вызывал чувства и решения как раз обратные тем, которые представлялись им желательными. Атя же, глядевшая на мои опыты влюбленными глазами, относилась к ним не только снисходительно, но приходила от них, и даже от малейшего пустяка, в восторг, и это естественно возбуждало мое рвение. Но я и теперь “сторонился натуры”, а происходило это оттого, что при работе с натуры я натыкался на технические трудности, казавшиеся мне непреодолимыми. С другой стороны, дома я видел вокруг себя слишком совершенные образцы в работах отца и братьев. Напротив, у Киндов искусство, кроме музыки, не было чем-то “домашним”, обыденным, и там мое художество, лишенное непосредственных сравнений, производило более выгодное впечатление, да и мне самому оно лучше нравилось. При моей театромании было естественно, что почти все мои художественные опыты тех лет были посвящены театру (Пробовал я свои силы и в книжной иллюстрации. Так, в конце 80-х годов я сделал серию акварелей, изображающих главных действующих лиц романа Вальтера Скотта “Ivanhoe”, после чего я занялся иллюстрацией (акварелями) романа того же автора “Quentin Durward”. Однако закончил я всего две композиции из этой серии. Одна из них была довольно удачна.). Как раз однажды за вечерним чаепитием Д. В. Григорович стал в самых пламенных выражениях превозносить искусство великих театральных декораторов прошлого — Бибиены, Сервандони, и в заключение произнес запавшую мне в душу фразу: “Вот Шура должен был бы сделаться декоратором, пойти по стопам этих изумительных художников-волшебников”. Папа поддержал приятеля, да и сам он не раз при мне с восторгом вспоминал о театральных спектаклях своей молодости и как раз о произведениях обоих Гонзаго (отца и сына), а также чудесных декораторов Каноппи и Корсики. Три великолепных рисунка того Бибиены, который работал при дворе Елизаветы Петровны, доставшиеся от деда Кавоса, хранились у отца в папках (Впоследствии папочка подарил их мне; они были вставлены в рамы и служили украшением нашей столовой. Их чрезмерно большой формат не позволил мне их взять с собой в эмиграцию. Один из этих эскизов я воспроизвел в моей “Истории живописи”. Папочка сам неоднократно пробовал свои силы в декорации. У меня сохранилась очаровательная его акварель, являющаяся проектом для переднего занавеса того театра в Академии художеств, который был устроен в дни президентства князя Гагарина. Да, в сущности, театральной декорацией является и тот его “архитектурный синтез” (акварель очень большого формата), что хранится в Русском музее в Петербурге.), а у меня в комнате висела копия с прекрасной макетки Корсини, изображающей внутренность грандиозного мавзолея. На меня лично сильнейшее впечатление произвели некоторые декорации мейнингенцев и те сценические картины миланца Цуккарелли, которые придавали столько прелести спектаклям оперы Рубинштейна “Нерон” (1884) и оперы Понкиелли “Джоконда” (1883). Это было тогда тем идеалом, к которому я стремился, но который казался мне недостижимым.