Киевская интеллигенция, и я в том числе, буквально не могла понять, как можно расстреливать человека только за то, что в досоветское время он был монархистом, октябристом, кадетом, эсером, за то, что он сомневался, а иногда просто не знал или не верил в учение Маркса – Энгельса – Ленина. Как можно вычеркивать из жизни человека, все «преступление» которого заключается только в том, что он не приверженец советского строя и не большевик, а человек другого класса, другого происхождения и другого, обычно более высокого уровня образования? Но указания председателя Всеукраинской ЧК Лациса были совершенно ясны и недвусмысленны: «Не ищите в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Советов оружием или словом. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, каково его образование и какова его профессия. Эти вопросы должны решить судьбу обвиняемого». («Красный террор», 1 ноября 1918 года).
Согласно рецепту-директиве Лациса огромное большинство арестованных ЧК подлежали осуждению, точнее, казни только за то, что они принадлежат к буржуазии или по меньшей мере являются людьми образованными. Помещик, купец, промышленник, офицер, священник считались у большевиков отпетыми людьми, с которыми-то, собственно, и разговаривать не стоит: «Поставить к стенке», «Пустить в расход», «Отправить в штаб Духонина!» – и кончено!
Профессора, юристы, учителя, инженеры, врачи находились под подозрением. Их арестовывали, тащили в тюрьму, и там судьба арестованного определялась не его образом мыслей, не его борьбой против советской власти, а внутренним убеждением, иначе говоря, прихотью сотрудников ЧК: захотят – убьют, захотят – выпустят. Немалую роль в судьбе арестованного играла ненависть к превосходству в культуре и в образовании – ненависть к «очкастым».
В июле тюрьмы ЧК были переполнены. В середине августа, когда Добровольческая армия начала приближаться к Киеву, была создана особая комиссия для разгрузки ЧК. Она заседала 13 августа с 12 до 5 часов и за это время рассмотрела «дела», вернее, регистрационные карточки 200 подследственных заключенных, то есть потратила 1-2 минуты на каждого. Доказательств было не нужно, достаточно было обвинения записанного в регистрационной карточке:
1) «женат на княгине»,
2) «белогвардейская фамилия»,
3) «подозрительная физиономия! Пусть посидит немного»,
4) «фабрикант»,
5) «торговец»,
6) «во время войны 1914 г. агитировал за покупку облигаций военного займа».
Словом, хватали и сажали в тюрьмы ЧК, а потом «пускали в расход» по всякому поводу и без всякого повода, по принципу «был бы контрреволюционер, а статья всегда найдется». Но большей частью и статьи было не нужно. Ближайший помощник Лациса в Киеве Угаров цинично говорил заключенным: «Если человек не годен к работе – расстрелять! У нас не богадельня! Старая развалина не должна есть даром советский хлеб!»
Кроме «виновных», перечисленных выше, сажали и ставили к стенке и таких лиц, которые, по мнению следователей ЧК, когда-нибудь могут быть преступниками против советской власти. В общем, «пускали в расход» больше, чем выпускали на волю.
Ф.М. Достоевский пророчески вложил в уста Шатова слова о «бесах» революции: «О, у них все смертная казнь и все на предписаниях, на бумагах с печатями и три с половиной человека подписывают» («Бесы», ч. II глава 6).
Допросы арестованных имели целью вырвать у обвиняемого любыми средствами «добровольное» признание своей вины перед советской властью. Арестованные (в конце августа 1919 г. просто не успели расстрелять всех скопившихся в Лукьяновской тюрьме) в один голос рассказывали, что у следователей ЧК преобладало стремление растоптать, унизить арестантов, сломить их гордость и сознание человеческого достоинства, ошеломить и запугать их, ослабить и обессилить волю арестанта.
Для этого применялись крики, побои (били в присутствии близких и родных), запугивания: арестованного запирали в подвале, где лежали трупы убитых или подвергали «примерному расстрелу» в подвале. Арестованного раздевали и готовили к казни, на его глазах расстреливали других, затем заставляли арестованного ложиться на пол и несколько раз стреляли у головы, но мимо. Потом раздавался хохот и приказ: «Вставай, одевайся!» Несчастный вставал, шатаясь как пьяный. Он уже не видел грани между жизнью и смертью. Такие «примерные расстрелы» повторялись несколько раз и в конце концов сводили человека с ума.
И первым впечатлением киевской интеллигенции от советской власти было осознание того, что при всей наружной, внешней революционности советских порядков, при всех свободах, декларированных большевиками, человеку при царских порядках, которые стали ненавистны огромному большинству населения Российской империи, жилось и думалось гораздо свободнее и вольготнее, чем при Советской власти. Проблески свободомыслия – но только в рамках марксизма-ленинизма, свобода мнений – но только в рамках партийной догмы, – в начале 20-х годов еще существовали, но дискуссии между большевиками и меньшевиками, характерные для периода дореволюционной эмиграции, исчезли, ибо, став у власти, большевики поспешили репрессировать тех упорных и нераскаявшихся меньшевиков и эсеров, которые не включились в ряды правящей партии. Все это было так страшно и непонятно: свобода и революция – в лозунгах, диктатура и репрессии – в жизни, на практике.
Таковы были впечатления от советской власти в 1919 году. Партия большевиков оправдывала меры террора сложностью и напряженностью международной и военной обстановки – борьбой с международным империализмом и контрреволюцией. Постоянный рефрен партии большевиков в это время был таков: дайте только нам справиться с белогвардейщиной – и жизнь станет свободней и вольготней. Как на самом деле вышло, выяснилось значительно позже – в 30-е годы и после разоблачения «культа личности» И.В. Сталина Хрущевым на XX съезде партии. Но в 1919-20 гг. перспективы свободы казались заманчивыми на фоне трехсотлетних «ужасов царизма».