16 июля 1941 года
Я решил, что судьба за меня вступилась, когда в Труняевку пришла вдруг из Москвы телеграмма. Это была не повестка из военкомата. А меня вызывали в школу, на 13-е число, на пять часов дня. Я, конечно, немедля воспользовался этим подарком судьбы, хоть и крестный, и супруга его Марья Михайловна говорили, что раз телеграмма не подписана никем, и печати учреждения на ней нет, то можно не ехать. Ну, это уж дудки! Я только и ждал, чтобы за что-то зацепиться, а тут такой превосходный случай! И выдумывать не надо!
А до тех пор, до этой телеграммы, я метался по Труняевке, словно тигр, только что запертый в клетку. Не плавал, не загорал, ни с кем не мог разговаривать, все здесь казалось мне мелким и даже никчемным. Я все чего-то ждал, напряженно ждал, и мои мысли были только об Ане. Иногда мне чудилось, что она уезжает, неизвестно куда, совсем, навсегда уезжает из Москвы, и тогда я с ума сходил. Но самовольно, безо всякой, хотя бы даже выдуманной «причины», вернуться в Москву было для меня равносильно чуть ли не дезертирству из армии: вот как меня родители воспитали! Явись я в наш Лялин переулок и предстань перед ними нежданно-негаданно, свались как снег на голову, я и помыслить не могу, что с ними стало бы, с отцом и с маманей. Конечно, я уж все равно строил планы приезда, один за другим. Но тут телеграмма пришла мне на выручку, я выскочил из этой невидимой клетки.
Затем история вопроса развивалась так: стала нечетко работать почта, и эта телеграмма, вообще-то, пришла не двенадцатого и даже не тринадцатого, а лишь днем четырнадцатого. Я приехал в Москву пятнадцатого, и причем только вечером, так как и поезда тоже стали ходить нечетко: утренний из Клина был отменен, и я пять часов «загорал» на платформе, ждал следующего...
А поезд? Он потом тащился так медленно, что мне хотелось спрыгнуть на рельсы и обогнать его, эту зеленую гусеницу. Волновался отчаянно, конечно: ведь мой приезд в Москву — это надежда увидеть Аню. По дороге я все прикидывал в голове разные планы: как добуду Анин адрес в нашей школе да как опущу мое письмо прямо в почтовый ящик ее квартиры... А если достать в учебной части Анин телефон, — может быть, у нее имеется телефон? Да, набраться решительности и позвонить ей... Да! И раздумывать тут нечего! Так и надо сделать — узнать телефон и тут же позвонить! Это — быстрее всего будет! Позвольте... А может быть, это Саша Дубровский дал телеграмму? Боже мой, Боже! Уж не случилось ли чего с Аней! Он дал телеграмму и не сообщил почему вызывает и не подписался... Да, чтобы я не тронулся тут же... Это Сашка, и что-то произошло!
Но вот, наконец, я отмаялся — приехал. С вокзала звонил Саше, но дома его нет... Иду в школу, тороплюсь, а во дворе — неизменная Лидия Николаевна. Я поздоровался, хотел было пройти мимо — и дальше, к директору, а потом срочно позвонить Саше. Но Лидия Николаевна меня остановила:
— Куда ты направился, Большунов?
— Меня в школу вызвали на тринадцатое, на пять часов, но я получил телеграмму только четырнадцатого днем, успел сейчас лишь явиться. Вот телеграмма, она без подписи, без печати. Кто вызывал — пока не знаю. Может быть, это директор?
— А я знаю. Нечего к директору ходить неизвестно зачем и почему, тем более, он на несколько дней едет в Харьков... Это Аня Гудзенко тебя вызвала. Вроде бы, нужны пионервожатые для младших классов — в Рязань, на время эвакуации. Вот тебе ее телефон: К7-73-22. Сиди и звони, молодой человек!
Кажется, Лидия Николаевна еще добавила «и добивайся», но я не стал ее переспрашивать. У меня все в голове зазвенело, и я смог только попросить у нее клочок бумаги и карандаш — записать Анин телефон...
Мама моя, мама родная! Аня решилась и телеграмму послать, и с Лидией Николаевной переговорить, а я все еще набираюсь храбрости! Все еще строю стратегические сооружения насчет пересылки моего письма, насчет Аниного адреса! Как бы все мои «сооружения» не рухнули в один момент! Какие там ребятишки в Рязани, какие пионервожатые! Думаю, что младшие классы в Рязани — это и есть Аня в Москве...
Моя дорогая! Идет война, я жду повестку из военкомата! Я должен с тобою хотя бы проститься, если уж весь мир пошел кувырком, вся прежняя теплая жизнь! Какие тут могут быть соображения черт возьми, наконец! Хоть бы один раз увидеться, хоть бы одно слово твое услышать, Аня! Скорее, Коля, беги, торопись, торопись!
И я бросился к телефону, чуть в коридоре по дороге маму с ног не свалил. Подбежал, хотел схватить трубку, чтобы набрать К7-73-22, но не успел: телефон зазвонил. Хорошо, что с досады тут же не хлопнул трубку о рычаг, потому что... потому что... в трубке послышался ее голос, нежный и мелодичный, как флейта. Он у нее волшебный, и своим волшебным голосом она произнесла:
— Это Коля говорит? Мне Лидия Николаевна дала номер твоего телефона... Это Аня.
— Аня! Откуда звонишь?! Где ты?!
— Я звоню из автомата...
— Какого? На Земляном валу?
— Нет, на углу Казарменного переулка и Покровского бульвара, там, где телефонная подстанция... Знаешь?
— Знаю, знаю! Аня, ты жди меня там, никуда с этого места не двигайся, я иду, сейчас буду!
Тут уж я и костюм не стал надевать, а как был, в белой рубашке, с поезда, так сразу и побежал к ней. Сердце буквально прыгало в груди, как волейбольный мяч, и я боялся, что иду медленно. Аня, Аня моя! Я люблю тебя давно и очень сильно! Это твои слова, Аня!
Я еще издали, чуть ли не с Подсосенского переулка почувствовал: нет, это не сон, это не мираж. Она, сама Аня стояла на углу, а когда увидала меня, то склонилась над газоном с зеленой травой и погладила эту траву, словно котенка. Она даже отвернулась от меня, когда я приблизился, — так она засмущалась! Но теперь она ждала меня, меня, и это не случайность, она меня ждала! Когда я подошел, она выпрямилась стрункой, и все лицо ее зарделось, как солнышко при восходе. Как выглядел я? Не знаю... Аня, красавица, детка моя! Теперь, наконец, нам некуда друг от друга деваться, моя расчудесная Аня!
— Коля, — зазвучала Волшебная Флейта, — ты знаешь, зачем я тебя вызвала? Это очень важно! Я хотела тебе посоветовать, чтобы ты подал заявление в Рязанское артиллерийское училище, в институт сейчас все равно не поступить... И тебе все равно надо в армию...
Мама родная, Боже великий, как я ее люблю!.. Какое еще артиллерийское училище? А вдруг Аня решит сейчас, что все, с ее точки зрения необходимое, она мне высказала и тут же уйдет домой? Нет! На этот раз нет, ни за что.
— Идем прямо и налево, по бульварам и дальше... — это уж я сказал, и совсем не по смыслу ее заявления о Рязанском училище. Но ничего значительного мне в эту первую минуту в голову не пришло. Я просто хотел задержать ее любым путем, хотел идти рядом с ней во что бы то ни стало, хоть умри я на месте.
И мы дружно пошли по Покровскому бульвару, будто век были знакомы. А разве не так оно и было?! И меня переполнила такая радость, которая была больше меня. И о которой я прежде не имел никакого понятия.
Этим нашим первым вечером мы, можно сказать, всю Москву обошли пешком. Все шли и шли без конца, все говорили и говорили обо всем на свете, и я не знаю о чем.
На ней было белое платье с голубыми цветами, и когда она поднимала головку и смотрела на меня, то глаза ее тихо сияли, словно незабудки в лесу. Девочка-куколка, как ты хороша собой! И как выросла, и волосы тоже еще выросли, они теперь почти покрывают шейку, и такие кудрявые!
Хоть и выросла, но все же мне она только-только по плечо. И то лишь потому, что ходит в сандалетах на маленьком, на школьном (сантиметра полтора?), но все-таки на каблучке. А если босиком или в тапочках? Тогда она мне и до плеча не достанет, а ведь она не очень-то маленькая, она все же средняя. Да, я, конечно, слишком уж вытянулся на деревенском воздухе.
Я не знаю, устала ли она за время нашего путешествия. Мы проходили мимо всевозможных скамеек, они попадались нам по пути, но она не выразила желания отдохнуть. Это надо же! Мои сестры устают гораздо быстрее, даже Клаве не перекрыть столько километров за четыре часа. Думаю, что и Аня устала, но постеснялась сесть на лавочку, да еще и рядом с парнем, да вечером, да в темноте! Хорошо, что я ей этого не предложил — могла бы и обидеться!
Мы только часов в одиннадцать подошли к ее дому. Было совсем темно, и в воздухе пахло липой. Аня сказала, что у них за домом — большой сад, и он так сильно зарос сиренью и акацией, что тропинок не видно. Есть там и липы. Живет Аня на третьем этаже, в старинном особняке, в былые времена фабриканта Саввы Морозова. А потолки в их квартире такие низкие, что я, по Аниному мнению, мог бы достать их затылком и испачкать побелкой свою шевелюру: это была в прошлом комната для прислуги.
Смешнуха! Ах, какая смешнуха!
Двор у них просто огромный. Там есть еще и другие старинные дома, и в одном из них когда-то жил знаменитый художник Левитан, друг Чехова. Интересно! Днем она мне покажет эту достопримечательность.
В доме, где обитает Анина семья, — два подъезда. И над ними — красивые железные козырьки, по величине напоминающие самые настоящие крыши. Ворота — чугунные. И они резные и затейливые, как кружева. Наверное, сюда когда-то подъезжали «кареты, кареты с гербами». Я будто попал в прошлое столетие, когда жили еще и Пушкин, и Лермонтов. Но дому, конечно, меньше лет — ведь это Саввы Морозова дом.
Да, Аня мне рассказала, что в своей нескладной квартире (не была она в нашем «общежитии»!) их семья находится вот уже лет семь. А когда ее отца перевели в Москву директором авиационного завода, то обещали буквально через неделю поселить в трехкомнатной квартире, тут же отремонтировать — и поселить. И сколько Анина мама не напоминала отцу: где же, мол, обещанная квартира? — он ей сурово отвечал: «Маруся, многие люди живут в подвалах! Ничего с нами не сделается! Можешь ты это понять или нет?» Вот какой у Ани отец — справедливый и принципиальный.
В Анином дворе вечером так тихо и таинственно! Мне трудно было бы теперь представить ее, живущей где-то в другом месте.
Все мои попытки объяснить, почему я до сих пор не отвечал на ее письмо, — с треском провалились. Она просто ни в коем случае не желает говорить об этом. При одном лишь упоминании о письме краснеет, прерывает разговор и решительно переходит на другую тему — на любую. Самолюбие, что ли, страдает, что первая написала парню? Но она ведь знала, чувствовала, как я ее люблю, причем же здесь это ложное самолюбие? Да я все переменки проводил у окна, напротив ее класса, я глядел на нее во все глаза, мы не раз улыбались друг другу... Неужели было хоть на миллиметр непонятно? Мы ведь не осуждаем Татьяну за ее письмо к Онегину, наоборот... А у Татьяны ситуация была посложнее! У Ани это, наверное, какие-то старинные установки матери или даже бабушки (у нее есть старенькая бабушка), не иначе. Так она и не дала мне возможности объясниться, а уж как хотелось подробно рассказать обо всех моих мыслях и переживаниях! Но только прежней трагедии я из-за этого не ощутил: к счастью, мы поняли друг друга, да иначе и быть не могло. Поняли, что все равно мы встретились, как и положено нам было на белом свете!
Да, а Ирку она действительно не уполномочивала приходить за ответом. Ирка все выдумала, как я тогда и почувствовал. Аня так негодовала, узнав об Иркиной «инициативе», так негодовала! «Да как же она посмела! Наврала! Зачем?! Я ведь сказала, что отвечать не надо! Я просто хотела сказать то, о чем и сказала! А отвечать — ни в коем случае! Я об этом так ведь и написала, я ведь ясно написала! Да что же она!» Аня прямо задохнулась от возмущения, но это была крайность. Стоит ли так расстраиваться из-за подобных Ирок?
У своих ворот Аня не стала прощаться: оказалось, забыла записную книжку у Тамары Романовой, когда к ней давеча заходила. Я вспомнил эту Тамару: мы в третьей четверти принимали ее в комсомол. Еще Жорка Орлов тогда пошутил: фамилия Романова, мол, вызывает сомнения, не совсем подходящая для комсомолки — царская. Мы посмеялись — у девчонки был такой не царский вид!
Вот мы с Аней и двинулись дальше — выручать записную книжку, в Казарменный переулок. Там, у Тамариных ворот, Аня протянула мне свою ладошку, и какие грустные были у нее глаза! Почему? У меня — жаворонки пели в груди, я чувствовал, что она теперь не сможет просто взять — и убежать от меня... Сейчас, сейчас она назначит свидание, она из нас двоих самая храбрая! Сейчас она скажет: «Коля, позвони завтра вечером...» И мы увидимся, и мы будем встречаться во все дни, которые нам подарит судьба в лице военкомата Красногвардейского района города Москвы!
Боже мой, но она молчит! Протягивает руку... прощается... ничего не сказав?! Не понимаю... Нет, она совсем прощается, я это вижу! Почему?! Нет, нет, так нельзя, так не может быть... Чуть-чуть помедлив с пожатием ее руки, я решился... Она потом рассказала мне, что я закрыл глаза, что я даже... отстранил ее руку! И она обиделась! И сделала шаг в сторону от меня, к воротам!.. Тогда я и произнес это:
— Аня, а, может быть, мы завтра встретимся и так же вот походим?
Она ответила: «Да», и глаза ее засияли, и она поднесла свою руку к губам, и это было самое трогательное, лучшее в мире движение! Как тихо я все-таки произнес эту фразу, да еще «может быть»... Но это была моя просьба, а не сослагательное наклонение, и я вынужден был простить себя, самого странного из парней...
И она меня любит! Меня любит, любит эта девочка! Все равно она меня любит!
Сколько должно было пройти, миновать несуразных, тяжелых часов, дней и даже месяцев, прежде, чем я смог себе сказать: Боже мой, как я счастлив!.. Как же я счастлив!
Когда она побежала по двору, я все глядел ей вслед, и это теперь было моим правом! Я глядел ей вслед до тех пор, пока белое платье не скрылось в подъезде Тамары Романовой...
«Жизнь прекрасна и удивительна!» Но Владимир Маяковский не уточнил, что жизнь может быть прекрасной только рядом с Аней. Просто он мою Аню не знал и не мог знать...
Завтра мы снова увидимся... Скорее бы дожить до завтра! До семи вечера — Аня велела позвонить в семь!
И вообще... Надо было взять ее за руку и не отпускать хотя бы до той минуты, пока не окончу фразу о завтрашней встрече... Но об этом я подумал, когда уже был дома. Да нет же! Что зря говорить! Взять за руку, просто вот так? Без видимой причины Аню взять за руку? Ого! На это надо было бы тоже — решиться!
Я пришел домой очень поздно, я никогда так долго не отсутствовал. И был рад, что вопросов задавать мне никто не может: все спали сном праведников, даже мама.
Так тихо было везде! Я улегся на свой «знаменитый» диван (ноги давно не помещаются, если вытянуться во весь рост) и мысленно повторил нашу с Аней прогулку — ее рассказы, и взгляды, и улыбки, и волшебную музыку ее голоса. Мне удалось увидеть даже ее глаза (даже, потому что думал, что голубой цвет в темноте не воспроизводится), большие-большие, голубые-голубые, — такие славные! — каких на нашем белом свете никогда ни у кого не было.
В общем-то я совсем не спал и даже не помышлял о сне. И в семь часов утра, когда по комнате стала ходить мама, я потихоньку-потихоньку включил радио. Объявили музыку русских композиторов. Уж конечно, не германских же теперь слушать. Правда, Моцарта я бы мог воспринимать всегда, какой страны уроженцем он бы не был. Вообще-то он австриец, А по справедливости, гении должны принадлежать всему человечеству. Не так-то их много!
Итак, передают музыку русских композиторов. Начали с трепака Мусоргского. Мне этот трепак пришелся не по вкусу, и я чуть было не выключил радио, и вдруг! Зазвучала сказочная мелодия — «Итальянское каприччио» Чайковского. Я слушал это впервые — почему? Редко передавали, что ли? Я такого никогда и вообразить себе не мог. Это просто чудеса, это верх всякой музыки! И тут я даже пожалел, что меня и сестер не обучали нотам. Отец, между прочим, совсем неплохо играет на баяне. Но нас, по многим причинам, учить было, наверное, невозможно, ничего тут не попишешь.
Я закрыл глаза, «Итальянское каприччио» слушал сквозь дрему, и от этого, да еще и потому, что я подкрутил репродуктор на «очень тихо», музыка казалась еще более сказочной. Мама было собралась (ее шаги прошуршали где-то близко) подойти ко мне — то ли с расспросами о вчерашнем позднем возвращении, то ли с приказанием совсем выключить радио. Но я плотно — плотно закрыл глаза, и она, видимо, решила отступить. А я, лежа с закрытыми глазами, вызвал в зрительной памяти образ Ани и, без посторонних помех, видел, как она плыла, совсем недалеко от меня, не касаясь земли, и ее окутало, словно голубым покрывалом, «Итальянское каприччио». Слышала ли Аня эту музыку хоть раз в жизни? Надо спросить. И поговорить с ней об этом подробнее.
Я назначил ей свидание! Это здорово все-таки получилось, что ни говори! Я, в итоге, повел себя молодцом. Все-таки надо было решиться. У меня сейчас гордость своей решительностью, и она перемешалась с огромной радостью, и я не пойму, чего же во мне больше. А больше — счастливых вздохов по Ане...
Спокойной ночи, дорогая Аня, Анечка, если ты еще не просыпалась! И доброе тебе утро, если ты не спишь! Я сегодня увижу тебя, и это на самом деле! Да... а решительность у меня проявляется, видимо, лишь в самые крайние моменты, когда деваться некуда, как из «Бориса Годунова»: «Уж разберу, как дело до петли доходит!» Чуть было и не дошло до петли, одна минута была, и я потерял бы Аню! Почему так себя веду? То ли от природы, то ли от чистоты и строгости моих родителей, то ли оттого, что большую часть жизни провел в деревне, а с новой средой еще не сроднился? Не знаю, не знаю.
Да, очень важное... Я впервые пожал руку девушке, моей девушке, и это ни с чем не сравнимо... Наше первое рукопожатие! Да, и еще, очень важное. Аня меня спросила:
— Коля, а ты поверил моему письму? Ну, тому, что в нем я тебе написала?
— Как не поверить! Я поверил!
— Правильно... — И она серьезно, очень серьезно кивнула головой, совсем как взрослая.