На следующий день я снова, как ни в чем не бывало, подошел к Лорду, мои барабанщики сидели по-блатному, поджавши одну ногу под себя, другую согнув в коленке.
– Привет! – сказал я.
– Привет, – ответили они. – Ты откуда?
– С известняка.
– Блатной?
– Фельдшер!
– Курить хочешь?
– Хочу.
– Пойдем.
– Пошли.
Курим, смотрим друг на друга невраждебно.
– А как тебя зовут?
– Лешкой. А вас?
– Арсен.
– Мишка. А почему ты вчера не драпал, тебе же все кричали: «Беги, беги»?
– Если бы я вчера убежал, то вы меня били бы и сегодня, а так мы вместе курим. Вы привыкли, что вас все боятся, и поэтому вы всех презираете и вершите самосуд над слабым, а сильного боитесь. Вот, зная это, я и не бежал.
С этой минуты Арсен Бадалашвили стал моим другом, и от него я узнал его потрясающую историю, о которой и расскажу, пока есть время. Сидя на нарах, подогнув под себя ногу, согнув другую в коленке, обхватив ее двумя руками, он рассказывал:
– Этого ни одна душа не знала и знать не должна, кроме тебя, Лешка. Арсен Бадалашвили – это не я. Я Александр Чавчавадзе. Арсеном я стал в смертной камере, в которой в ожидании помилования или расстрела нас сидело трое. Я, Александр Чавчавадзе, один русский доктор (фамилию он назвал, но я ее забыл) и Арсен Бадалашвили, бандит. Все мы по разным делам были приговорены к «вышке». Я – за то, что тайно через границу перевозил оружие, я был мальчишкой и ненавидел советскую власть, поработившую наш народ. Отец мой – крупный партработник в Тбилиси – не знал, чем я занимался, знали только те, кому надо было знать. Много раз я ходил в Турцию и обратно по тропам с ишаками, груженными оружием. В конце концов меня изловили пограничники. Тюрьма, следствие, суд. Судили открытым в Тбилиси. На суде отец стрелял в меня, но промахнулся. Приговорили к высшей.
В смертной нас оказалось трое, как я и говорил. Арсен был немного старше меня, одной масти и телом близок. Подали апелляцию, сидим и ждем решения. Арсен все доктору жаловался на сердце, приступы с ним бывали. После одного он под вечер умер. Доктор мне и говорит: «Слушай, сейчас я буду тебе жизнь спасать. Нас вряд ли помилуют, а его наверняка», – указал он на мертвого. «У нас ночь впереди». Первое, что он сделал, намочив в моче тряпку, положил ее на лицо покойника. «К утру лица не будет, все раздуется, не узнать, скажем, что умер Чавчавадзе. А сейчас я всю его татуировку на тебя скопирую». У доктора была игла, оторвал он зубами резины с подошвы, нажег ее на спичках и на слюне замесил – получилась краска. Всю ночь колол он мне вот этих тигров, чтобы основные приметы с умершего на меня перекинуть, и перекинул довольно точно. Видишь, как расписал. Наутро объявил меня умершим. Пришли в камеру, забрали тело. Его барахло я одел, в мое его одели. Сидим и думаем, хватятся или нет, ходим из угла в угол, а об одном думаем. Пришел вечер – тихо, ночь прошла – тихо.
– Знать, прямо так и свалили тебя в ров, не рюхнулись, что ты – не ты!
Но вся беда заключалась еще в том, что мы оба ничего не знали об Арсене, кроме фамилии. Ни статьи, ни года рождения, ни кто он, ни что – «темная ночь», а при любой проверке все спрашивают согласно формуляру. Ну, если его помилуют, как отвечать, что говорить? И тут доктор начинает учить меня припадкам падучей и невменяемости, в которой человек может все спутать и все забыть. Я пробую, бьюсь в конвульсиях, а он поправляет, чтобы и врачи не распознали бы в случае чего. Когда стало все ладно получаться, доктор и говорит: «Ты, валяй, бейся, а я надзор вызывать стану, чтобы они видели, что ты падучий». Так и сделали: я колочусь, а надзор врача вызвал, пену пускаю, гнусь дугой. «Падучая у него, – говорит доктор, – сколько сижу с ним, все колотит». «Да, самая что ни есть падучая», – отвечает тюремный врач, раскрывая мои веки, и стал мне палец заламывать, точь-в-точь как ты тогда, – я сразу обмяк. Доктор научил такой реакции. С тех самых пор и бьюсь я, чтобы ничего о себе не знать и не помнить, кроме имени и фамилии. Так и в формуляре значится: «О себе не помнит ничего», потому и не спрашивают. Арсена, как доктор и говорил, помиловали, меня и доктора – к расстрелу, я «умер» еще в камере, а моего спасителя – к стенке. Прощаясь, он мне сказал: «Живи вместо меня!»
Арсен много рассказывал мне о своей матери, об отце, особенно нежно о бабушке с дедом; как сейчас помню, где они жили: Сагурамойский район, село Ткварели, а быть может, память спутала, сколько лет прошло.
У меня сохранился рисунок его головы, лицо в фас. И теперь он у меня. Арсен дни и ночи запоем писал стихи на грузинском. Он читал мне их. Языка я не знаю, но по музыкальности своей они трогали и были красивы. Мы долго были вместе, и все посылки я делил с ним. Все его боялись, и он на всех наводил страх и ужас. Единственным человеком, которого он подпускал к себе, был я. Часто бежали за мной, крича: «Арсен! Арсен!» Стоило мне появиться, он покорно шел за мной. Думается мне, что игра и необходимость перешли в болезнь.
Конечно, я никогда не мог проверить истину его рассказа в лагере, тем более что я один знал «тайну». Прощаясь, он просил меня запомнить адрес его отца и матери в Тбилиси, я его помню, но, будучи в Тбилиси, я по этому адресу не пошел. В лагерях всякое расскажут, а где правда, где романтический вымысел, определить трудно. Разыскивая, можно невольно попасть в «непонятную». Я рассказывал эту историю грузинам, в частности одному из Чавчавадзе, они не посоветовали мне идти по адресу. Я и не пошел, а на этих страницах рассказал всю историю, как слышал. Арсена взяли на этап, и мы расстались, обняв друг друга.