В Лефортове, как и на Лубянке, от подъема до отбоя лежать и спать в любом положении запрещалось. Это очень мучительно: глаза слипаются, ноги подкашиваются, становятся как ватные: сидя на табуретке, того гляди, упадешь. Глазок не дремлет, в глазке глаз, чуть что – стук ключами в дверь, встрепенешься, встанешь, а ноги не идут.
«Арцыбушев, на сцену! Занавес!» Обмотав голову простыней, в пляске святого Витта я бьюсь головой о стенку! Вертухай – мгновенно в камере, хватает тебя стальными клешнями. Пена у рта, идиотский смех. Ты лежишь на койке, повязан все той же простыней. В дверях тюремный врач, на этот раз женщина. «Что с вами?» Спать. Спать. Спать! «Откуда он прибыл?» – «Из психушки!» Спать, спать, спать! Укол в задницу. «Пусть спит», – сказала врачиха вертухаю. «Не положено!» – «Я дам разрешение». – «Это другое дело». Спа… спа-ать.
Мне было разрешено спать, спать круглые сутки. Меня не таскали на допросы, следователь забыл обо мне. Передышка. Но как только я, разыграв сцену реактивного психоза, переходящего в истерию, получил возможность спать, сон как рукой сняло, хоть глаз коли. Максим же томится на табуретке. От глаза до глаза есть минуты, в которые я становлюсь Максимом, он – мной. Я сажусь спиной к двери в его робе, он ложится на мою койку в моей. Теперь я хочу спать. Максим спит, я сижу, вертухай спокоен. Один сидит, другой лежит. Все, как положено, в этой камере. Гудят пропеллеры, дребезжат стекла, вода сочится по стенам.
Странный был человек этот Максим. Постоянно разевая рот, чтобы слышать, слушал я его рассказы. Он простой деревенский паренек из-под Полтавы, в свои двенадцать лет принял он от родной бабки «силу». В лесу на Ивана Купалу передала она ему силу бесовскую, коей сама владела.
– То, что видел я в эту ночь да в том лесу, пересказать не в силах, чуть замертво не упал, чуть ума не лишился. С тех пор вся моя жизнь под воду ушла, в омуты глубокие, в коих часами сиживал, пристроив ко рту и носу шланги, конец которых на поверхности с поплавком плавал.
– А что ж ты там видел?
– Всю мудрость жизни в той преисподней черпал, а выходя на свет божий, все наперед знал: кого что ждет, смерть ли, болезнь ли, мысли чужие читал, как по книге. Гроб своей матке сколотил. «Чего, – спрашивает она, – колотишь?» – «Гроб», – говорю. «Кому это?» – «Тебе, тебе». – «Аль уж пора?» – «Завтра, завтра». Так оно и вышло назавтра: конь копытом прямо в висок. А захочу, играючи, идут бабы на сенокос, да средь поля юбки задерут, да словно по воде идут, да визжат. И про тебя многое знаю и насквозь вижу судьбу твою долгую. Вот, смотри. Сейчас тебе передачу принесут.
– Мне, передачу? Да ты что, смеешься, Максим?
– Подошла женщина к окну, такая-то, такая. – И описывает мне Тоню очень точно. – А передает она тебе то-то и то-то. – И описывает в подробностях.
Но, что меня поразило, через некоторое время открывается «кормушка»:
– Арцыбушев, передача!
Первая за четыре месяца, а в ней все то, что перечислил Максим.
– Знать, твой следователь с тебя опалу снял, но снял неспроста, готовит он тебе сокрушительный удар, с каким-то Иваном свести хочет, чтоб он на тебя показал, что ты кого-то убить собирался. Признайся, есть у тебя Иван какой-либо?
– Есть, – говорю, – есть.
– Скоро, скоро тебя от меня отымут, тогда я и повешусь, во – веревка! Я б давно, кабы не ты, каб не спать.