Разрубила его тюрьма. Но до нее еще долго, и я не знал, что она меня ждет. Студия ВЦСПС в Доме Союзов была моим спасением: там среди мольбертов, поставленных натюрмортов, обнаженных натур, среди ребят и девушек, талантливых и доброжелательных, встретил я свою цыганку.
Встретил и полюбил, полюбил, как любят солнце, выглянувшее среди туч, как воздух, как родник, бьющийся ключом, как саму жизнь. Взаимность, рожденная единством творчества, единством цели, единством душевного строя, взглядов и всеми моими семейными трагедиями, создала свой особый микроклимат наших отношений, в которых не участвовала и не главенствовала плоть. Она жила, она кипела в нас обоих, но можно ли завязать новый узел, не в силах разрубить уже завязанный? Мы оба это понимали.
Встречали новый, 1946 год у ее подруги, под утро нас положили вместе. Если бы я не любил Варю больше своей жизни, если бы искал в ней только радости и восторга слияния двух воедино, то не было лучшей минуты для омута страсти. Мы оба трепетали, но… любовь, бескорыстная, преданная, чистая, удержала меня от шага, завязывающего наши судьбы в то время, когда другая петля душила мне горло. На это я не имел права. Будь это какая-нибудь Аня Евраскина или еще кто, связи с которыми ни к чему не обязывали, но рядом со мной была девушка, в которой я видел свое счастье не в мгновении, а в жизни.
Когда моя цыганка спросила меня: «Почему?» – я ответил: «Не имею права!» Ад – дома, рай – в студии, рай в ее комнате, по року судьбы напротив моего дома. Две жизни – два мира. Мир зла и мир любви и радости общения. Мир, из которого я бегу, и мир, в который я стремлюсь, а между этими двумя мирами – Сашка. Между этими двумя мирами – Дивеево и все, там заложенное с детских лет и живущее во мне подсознательно. Варины мать и отец, оказавшиеся, как выяснилось позже, ее приемными родителями, радушно принимали меня, и я засиживался в ее комнате допоздна, до тех пор, пока Александра Ипполитовна не приоткроет дверь и не скажет: «Спокойной ночи», – что значило «пора, мой друг, пора». С тоской, предсмертной тоской, как идущий на казнь, шел я через дорогу не домой уже, а в чужой мне и враждебный мир. В нем жил и улыбался мой ребенок, все остальное – мрак!
Все это и больше того я рассказывал Коленьке, гуляя с ним по Чистым прудам. Как быть, что делать? По-дивеевски, по воспитанию своему, по убеждению сердца, я не имел права задавать себе этого вопроса. Ответ может быть один, так же как и жена одна должна быть у мужа. Тогда я не предполагал, что сей непреложный закон я нарушу, и не раз. Не раз я стану клятвопреступником, и не одна жена у мужа, венчанная, ждет меня. Но с какой болью все это, ждущее меня впереди, будет связано, я уже знал. Свои поступки всегда можно и перед людьми, и перед своей совестью оправдывать, чаще всего сваливая свою вину на других, трудней разобраться в них и разложить по полочкам: это – твое, это – мое. Свое никогда себе не простить, а ее – отпустить от сердца, или оправдать, или простить, или пренебречь. Этому меня научили жизнь и суровая школа прожитых лет. Проще простить, чем ненавидеть. Душевный мир душа приобретает, когда она прощает все всем, себя же – никогда! Но труден к этому путь, и в начале его все в тебе взболтано, как в болоте, по которому ходят коровы.
Таким болотом я и был в то описываемое мною время. Лучом света, глотком чистой воды была для меня в те дни Варя, которой спустя двадцать пять лет я принес столько горя, и вину мою перед ней не излгадят время и смерть.