Нас, Юру и меня, недели две спустя приняли в комсомол. Вызвали, сказали, «знаем о вас, вы себя не запятнали» и сообщили, что мы приняты в комсомол. Правда, билеты не вручили, не было ещё бланков. Но дали обоим «бронь». Юру «бросили на связь», и с тех пор он занимался этим тридцать пять лет, до последних дней свой жизни.
А я некоторое время спустя, как и все мои сверстники, получил повестку. Отправился в военкомат с «бронёй» в кармане. Но я её не предъявил. И меня взяли.
Отец научил мотать портянки и делать из шинели скатку. И ещё многому.
Если бы меня спросили сегодня о самых тяжких мгновеньях жизни, я бы, конечно, вспомнил не одно. Как уводили отца, и как он перекрестил меня из полуторки, что стояла на Широкой за пригорком, напротив нашего дома. Как встретился глазами с Фридой почти на том же месте, когда её везли... Как мы — призывники — бодро шагали по Широкой, а по тротуару, вслед за нашим строем, двигались, всё уменьшаясь, две фигурки — отца и мамы. Было жгучее чувство вины перед ними за боль, которую я им причиняю. Но после всего, что было, я не мог остаться. После жизни без родины. После этой самой долгой ночи...
Проводив меня, отец отправился в военкомат . Но его отослали домой. Сказали, что сейчас — не сорок первый и ополчение не формируется. Предложили заниматься восстановлением, разбивать парк на пепелищах, где было гетто. На пепелищах города, который не знал военных действий, где разорвались всего две бомбы. Да и те — ещё в тридцать девятом. Сегодня там, на месте гетто, большой роскошный парк . Приезжайте, полюбуйтесь. Не поверится, что под ним — подвалы и кости... Впрочем, приглашаю так, будто это нынче — не зарубежье. В том числе и для меня. Городок, о котором осталось в памяти столько всякого. И где покоятся мои близкие...
...В конце июня сорок первого, когда уже громыхало невдалеке, ко мне примчался попрощаться мой друг Гоги Геджадзе. Он принёс душистое письмецо: «Мы с мамой уезжаем. Наверно, больше не встретимся. Я буду тебя вспоминать. Я напишу тебе в Кременец после войны, хорошо?. Люся.» Это было первое такое письмо, адресованное мне. От девочки, которая сидела за первой партой и всё заплетала тонкими пальчиками концы светлых косичек. Было почему-то очевидно и им и нам, что они должны уезжать, эвакуироваться, а мы — остаться...
Ранней весной сорок четвёртого буду уходить и я. Теперь — с полным основанием. Уже с вещмешком за спиной, я попрошу отца:
— Если мне будет письмо, перешли его туда, на полевую почту. На фронт.
И он пообещает.
Но письма не будет.
Останется в памяти на всю жизнь выражение отчаяния в глазах отца: «Постарайся вернуться...» Отца давно нет : ему всё напоминали его боевое прошлое, и это кончилось инфарктом. И всё же, возможность умереть в своём доме, в окружении близких, полагаю счастьем. Оно было отцу даровано.