О Кавелине он при мне никогда не упоминал, так что и только по поводу этой печатной переписки узнал, как они были близки. Но о Тургеневе любил говорить, и всегда в полунасмешливом тоне. От него я узнал, как Тургенев относился к июньским дням 1848 года, которые так перевернули все в душе Герцена, и сделали его непримиримым врагом западноевропейского "мещанства", и вдохновили его на пламенные главы "С того берега".
Я уже приводил, кажется, в другом месте то, что А.И. в лицах представил мне -- когда они стояли где-то на улице, где войска под командою генерала Ляморисьера усмиряли восставших увриеров.
-- А он (то есть Тургенев) смотрит на лошадь генерала и восхищается -- какие у ней богатые стати!
И рассказ о том, как он повел Тургенева к знаменитому доктору Р-ру, и тот говорит ему про его приятеля:
-- Что это за дряблая натура! Человеку всего тридцать лет, а он уже совсем седой.
У Герцена была такая же привычка прохаживаться насчет Тургенева, как у другого его приятеля, Григоровича, который и до смерти, и после смерти Тургенева был неистощим в анекдотах и юмористических определениях натуры и характера Ивана Сергеевича. Но с Григоровичем можно было и до смерти сохранять внешнее приятельство, а с такой личностью, как Герцен, принципиальная рознь должна была рано или поздно всплыть наверх, что и случилось.
Герцен и в последние годы не потерял веры в устои народной экономической жизни, в общину, в артель. Он остался таким же пламенным обличителем буржуазной культуры. А Тургенев не хотел быть ничем иным, как западником и умеренным либералом.
Они, как известно, одно время совсем разошлись и незадолго до этой зимы 1869--1870 года опять наладили немного свою переписку. Но все-таки у Герцена чувствовался против него то, что называется "зуб". Он и на его роман "Отцы и дети" все еще смотрел строгонько, если не совсем так, как в 1862 году, но с весьма вескими оговорками. И в художественном смысле не ставил его на подобающую высоту. Это меня гораздо сильнее удивило бы, если б я не брал в соображение -- до какой степени первое впечатление может залезть в душу и питаться дальнейшим разладом политико-социального credo.
Вообще же, насколько я мог в несколько бесед (за ноябрь и декабрь того сезона) ознакомиться с литературными вкусами и оценками А. И., он ценил и талант и творчество как человек пушкинской эпохи, разделял и слабость людей его эпохи к Гоголю, забывая о его "Переписке", и я хорошо помню спор, вышедший у меня на одной из сред не с ним, а с Е.И.Рагозиным по поводу какой-то пьесы, которую тогда давали на одном из жанровых театров Парижа. Рагозин напал на автора за несимпатичную тенденцию его пьесы и разбирал ее совершенно в духе нашей "направленской" критики. А Герцен -- и тут же, во время нашего спора, и потом, с глазу на глаз со мною -- оценивал пьесу без всякой чисто публицистической узости.
О молодых тогдашних русских писателях у него не было повода высказаться: о Гл. Успенском или о Помяловском. Имя Михайловского (уже тогда начавшего писать) он ни разу не упоминал, так же как и про других писателей, более ранних генераций. Не заходила ни разу речь о Льве Толстом, а тогда он уже был автором "Войны и мира". К Некрасову он сохранял все то же неприязненно-брезгливое отношение, мотив которого слишком хорошо известен. И о поэте Тютчеве он рассказал очень язвительно такую подробность -- как тот где-то за границей при входе Герцена читал вслух что-то из "Колокола" (или "Былого и дум") и восхищался так громко, чтобы Герцен это слышал, а потом, когда ветер переменился, выказал себя таким же, как и множество других, приезжавших на поклон к издателю "Колокола".
Если б можно было для нас, бывавших у А.И., предвидеть, что смерть похитит его через какие-нибудь несколько недель, я первый стал бы чаще наводить его на целый ряд тем, где он развернулся бы "вовсю" и дал возможность воочию чувствовать его удельный вес как человека, писателя, мыслителя, политического деятеля.
Все это я лично оценил вполне только после его смерти, когда стал изучать его произведения на досуге вплоть до самых последних годов, когда в Москве и Петербурге два года назад выступил впервые с публичными лекциями о Герцене -- не одном только писателе-художнике, но, главным образом, инициаторе освободительного движения в русском обществе.