Когда комитет был намечен, Всеволожский предложил ему секретаря для ведения всей письменной части (как это и было сделано в московском отделении комитета), — он отказался наотрез.
— Друг мой, Иван Александрович, — сказал он, — вы, очевидно, хотите предложить мне чиновника из конторы. Что я вам сделал? За что вы хотите свести старика преждевременно в гроб? Когда я подымаюсь к вам на обед по вашей лестнице, то закрываю глаза и иду ощупью, чтоб случайно не увидеть форменного фрака. А вы хотите, чтоб он сидел у меня в комнате! Да я его изобью на первом же заседании.
И все обязанности секретаря он нес безвозмездно сам до самой смерти.
Покончив с приготовлениями к заседанию, он садился в кресло и терпеливо ждал своих сочленов. Вторым обыкновенно приходил я. Мы лобызались. Я осведомлялся о его здоровье.
— Плохо, — говорил он, — плохо. Каждый раз, как пройду мимо конторы, так делаются какие-то внутренние спазмы. Видели, какие выбоины на мостовой? Это все чиновники I A бедный Иван Александрович — это пророк Иона.
— Почему Иона?
— Сидит во чреве китовом: у управляющего конторой. Что общего между ним и чиновниками? Людовик XIV — и Ляпкин — Тяпкин! Чичиковы, торгующие мертвыми душами, — и Шатобриан! Но Ивана Александровича обкормили в детстве магнезией, и поэтому он их всех распустил. Прихожу вчера в контору за справкой. Швейцар отворяет дверь:
— Никого нет, ваше превосходительство.
— Как нет? Почему нет?
— Репетиция генеральная балета — все там.
— Чиновники? и управляющий?
— И они.
— Разве он танцует?
— Никак нет.
— Зачем же его туда понесло?
— Не могу знать. Все там.
— Отчего же ты не пошел?
— Помилуйте, мне невозможно, я здесь при деле!
— Понимаете, мой друг, как я обрадовался этому откровению! Поцеловал его и три рубля дал. Вот, говорю, теперь я знаю, что ты при деле, а у них никакого дела нет. Рассказываю потом Ивану Александровичу, а он хохочет. Как же не заболеть? Пока я сижу у себя в Морской, прекрасно чувствую — расписываю потолок для музея, езжу к принцессе, [Президентом Общества поощрения художеств была принцесса Евгения Максимилиановна, и Григорович как секретарь совета и директор музея ездил к ней с постоянным докладом.] вожусь с керамикой, — а как попадешь на Театральную площадь, так и завянешь и захиреешь, точно из чернозема в горшок с песком пересадили.
Охая и крехтя входил Потехин, придерживаясь за больной бок. Его встречал Дмитрий Васильевич радостными восклицаниями.
— Все болит? — участливо спрашивает он.
— Болит, матушка, болит.
— Садитесь в уголок, садитесь и выпейте сейчас горячего чая.
— Чайку можно, — соглашался тот.
— Советую вам, мой дорогой друг, — говорил Григорович, пошлепывая его по колену, — поехать на лето не в вашу Костромскую губернию, а в Швейцарию. Походите по горам три месяца, и все как рукой снимет. Ведь это просто неприлично, что вы ни разу не были за границей.
— Ни разу, — подтверждал Потехин.
— Приезжайте ко мне, — я всего в получасе езды от Вены. У меня там маленькая вилла, сад. Какая панорама гор! Я вас всюду свезу: покажу Италию и Швейцарию. Ведь от меня это рукой подать. Все равно что в Парголово съездить.
— Ну уж и в Парголово!
— Ну, не в Парголово, а в Москву. Одна ночь — и в Венеции.
— Неужели одна ночь? — удивляется Потехин.
— Шестнадцать часов езды. Я Вену и Венецию знаю лучше, чем Петербург. Я вам покажу то, чего никто никогда не видел.
И он начинал рассказывать, что он там покажет. Речь его образная, красочная лилась, как фонтан.
Потехину тоже подавали чай, и он, щелкая вставными челюстями, принимался за булки.
— Вам хорошо, Дмитрий Васильевич, — говорил он, — у вас все недуги воображаемые, даром что вы старше меня чуть не на десять лет. А мой "драхен-шус" уж сколько лет мне жить не дает.
— Да, слабое вы поколение, — посмеиваясь отвечал Григорович, — молодежь. Только Лев Николаевич один из вас крепыш. На прошлой неделе его видел — был в Москве и заглянул в Хамовники. Все вздор, что пишут про него. Сначала пофыркал, а потом повел меня на половину к дочерям. Там они на гитаре играют, и он плясать начал.
— Неужели плясать? — удивился Потехин. — Я моложе его, да не могу.
— Шестнадцать часов в сутки работает! И пишет не так, как теперь, — а так, как мы писали: сперва вдоль, потом поперек, потом опять вдоль, опять поперек. Так раз семь. И штора у его окна в рабочем кабинете не спущена. Такой чернильный четырехугольник смотрит в ночь. Я спрашиваю: — Отчего вы не спускаете штору? — а он говорит: — А чтоб полицейским видно было, кто у меня сидит, а то они должны перелезать через решетку и в щель заглядывать.
Когда стрелка часов переходила за урочный час, Григорович начинал беспокоиться.
— Что же это Петр Исаевич не идет! Здоров ли он? Уж двадцать минут второго.
— Придет, он всегда опаздывает, — утешал Потехин.
— Да, удивительно деятелен, удивительно! — восхищался Дмитрий Васильевич. — Тоже — ртуть, не нам чета.
Наконец раздавались по каменному полу шаги Вейнберга, и он, с пледом в руках и в шелковой шапочке, появлялся в дверях с обычным извинением.
— Простите, господа, но я прямо из гимназии, задержали разные дела.
Опять поцелуи.
— Душенька, Петр Исаич, а мы о вас беспокоились — думали, не захворали ли вы. Как здоровы? — осведомлялся Дмитрий Васильевич.
— Да все желудок. Надо за икрой послать. Икра на меня чудесно действует.
Вынималась пятирублевка и следовало объяснение:
— Против Гостиного, на Невском, есть фруктовый магазин, вниз ступеньки… Так вот полфунта четырехрублевой икры… паюсной… понимаете.
— Душенька, Петр Исаевич, — вы Сарданапал! — корил его Григорович. — Сколько состояний вы проели…
— Нет, вчера в литературном фонде… — начинал Вейнберг. И следовал рассказ о литературном фонде. — Приносили икру и подавали свежий чай.
— Ну, господа, третий час — пора! — предлагал председатель.
— А государь опять без пальто по морозу гуляет, — говорил Вейнберг, случайно подошедший к окну.
— Опять! — восклицал Григорович и шел к окну. Из окна театра, через каменную ограду Аничкова дворца видна была могучая фигура Александра III. В военной тужурке, окруженный детьми, он играл с ними в саду.
— Ни за чтобы не пустил! — говорил Григорович.
— Да ведь это по системе Кнейпа, — возражал Потехин. Начинался разговор о системе Кнейпа.
— Да и Толстой каждый день на катке у себя катается, — рассказывает Григорович, — только на нем меховой полушубок.
— Господа, половина третьего, — напоминаю я.
— Ну, давайте.