2 июня. Продолжал и кончил постановку двоим товарищам из Академии. Трудно пояснить, какую ненависть и возмущение ощущаешь, когда видишь «живые доказательства» всей подлости обмана академических прохвостов. Стыдно за человека, в лице ученика, когда видишь, что это за изо-дикарь — «продукт», «производство» тех, кто четыре года подряд обманывает его педагогическим путем, узаконенным партией; стыдно за партию, которую можно, оказывается, так подло обманывать. Когда я разъясню все это партии? Интересно было сегодня, когда я кончил необычно длинную постановку, как у обоих ребят из-под их рук (я велел им сегодня впервые писать и рисовать при мне) стали выявляться доказательства моих слов. Интересно было лишний раз видеть изумление на их лицах, когда из-под кисти и карандаша стал возникать, с первых же секунд работы, рисунок и цвет совершенно иной природы, можно сказать. Изумление их сменилось радостью. Теперь их можно оторвать от нас политически, т.е. застращать, но «заразы» нашей, большевистской, въевшейся им в мозг, в сознание, в пальцы рук, из них не вышибет никто.
За вечера наших постановок оба они в порыве радости иногда говорили: «Эх! Кабы всем объединиться да протолкнуть и в Академию, и в жизнь филоновскую идеологию искусства! Что бы тогда можно было сделать! Как бы ребята стали работать!» Но я разъяснял им, что значит это «объединиться» в данных условиях и как трудно подвести базу политическо-правовую под наше дело. Один из них, из Башкирии, присужден к исключению этою весною. Но дело его пересматривается: может быть, выкинут, может быть, оставят еще на год. Причина этого в следующем: не доверяя никому из профессуры, он работал в порядке «самообучения» и переходил от профессора к профессору. В результате на весенних зачетах никто из профессоров, не признавая его своим учеником, не заступился за его работы. На днях оба едут на лето на родину.
Все эти вечера мы работали от 8 ч. до 11 ч. 45 м., до 12 ч., а последний вечер они ушли в половине второго. Говорили они о полном ненависти и презрения отрицании моего искусства и всей нашей школы, которое сквозит в словах академической профессуры, когда заходит разговор о Филонове. Говорили, что Бродский несколько раз заявлял, что «никому не написать так яиц, как написал Филонов», и о том, как он же ответил ученикам Карева, когда они просили его, чтобы он дал Кареву индивидуальную мастерскую: «Я не могу этого сделать! Вы еще попросите, чтобы я Филонову дал индивидуальную мастерскую!» Он же, когда доказывает ученику, что надо работать маленькою, а не большою кистью, говорит ученикам: «Сам Филонов работает маленькою кистью!» Они спросили меня: «Правда ли, ребята говорят, что Бродский купил ваши работы и сделал вам заказ?» Т.к. я никому ничего не говорил о том, что Бродский был у меня этою зимою, я ответил, что это — неправда. «Правда ли, ребята говорят, что, когда вы учились, вы два раза не поклонились царской дочери, когда она была президентом Академии и подошла к вам, когда вы писали натурщика?» Я сказал, что это произошло не с царской дочерью, а с Великою Княгиней Марией Павловной: она дважды подошла вплотную к моему мольберту, посещая Академию как президент, а я, смотря ей в упор в глаза, дважды ей не поклонился, хотя оба раза она подходила ко мне с улыбкой. «А правда ли, ходят слухи, ребята говорят, что, когда вы уходили из Академии, то стукнули кулаком по столу и сказали: до сих пор я учился у академических профессоров, а теперь они у меня будут учиться!» Я сказал, что этого не было, что в Академию я пришел 24 лет от роду, но уже имел более чем двадцатилетний, непрерывный, с 3—4 лет моей жизни начавшийся стаж по искусству. Пришел туда, уже имея за пазухой «высшую школу Изо», зная цену и рисунку, и живописи, рисуя и работая цветом лучше любого из академических профессоров, при этом зная пластическую анатомию, вплоть до знания каждого отростка каждого позвонка. Академическая профессура с первых же дней взяла меня под бойкот. Я с первого же дня стал работать по-своему. Только Ционглинского я могу вспомнить с уважением и любовью: он не мешал моим действиям, более того — шумно и восторженно приветствовал их. Не раз он кричал на весь класс, поражаясь моим упором: «Смотрите! Смотрите! Что он делает! Это вот из таких выходят Сезанны, Ван Гоги, Гольбейны и Леонардо!»