авторов

1574
 

событий

220852
Регистрация Забыли пароль?

1936 - 5

18.02.1936
Ленинград (С.-Петербург), Ленинградская, Россия

18 февр[аля]. Сестра пришла к 8 ч., сказав, что сейчас явятся мои гости: Глебов заедет за Бродским и привезет его. Они пришли около 9 ч. 10 м., т.к. Бродский показал Глебову свою коллекцию картин.

Входя, Бродский сказал: «Здравствуйте, Павел Николаевич!» Я ответил: «Здравствуйте, т. Бродский! Рад вас видеть!» Бродский снял быстро пальто у мольберта и мгновенно начал вешать его на едва заметный тонкий гвоздь, вбитый в верхушку стойки мольберта. Когда кто-то рассмеялся — как быстро он нашел, куда приткнуть свое пальто, — Бродский, изменив намерение, с пальто в руках сделал три быстрых шага, мгновенно повесив пальто на тонкий гвоздь, едва заметный на боковой стороне шкафа, будто раньше знал, что оба гвоздя находятся на этих местах или должны появиться, поскольку он, как колдун или фокусник, захочет, чтобы они выросли в тех местах, где он решит повесить свое пальто.

Несколько первых минут, чувствуя себя в чуждой обстановке, он держался поближе к Глебову как «к своему», потом, разглядывая мои работы по стенам, стал давать им положительную оценку и сел на стул перед мольбертом, разглядывая мой натюрморт «Яблоки»: «Кто же из наших академических мастеров так напишет!»

Я ответил: «У вас в Академии, между ваших головотяпов-профессоров, мастеров нет! Они художники и, конечно, работать не умеют!»

«Пусть кто-нибудь из них попробует так написать яйца, как здесь написаны, или вот такое яблоко! Ведь это — драгоценный бриллиант!»[1] — говорил он, вплотную, вблизи рассматривая натюрморт. Я снял со стены другой натюрморт — «Цветы»[2], показывая вблизи «ломовую, корявую» сделанность этой вещи. И ее, и моих «Мастеров» — ударников аналит[ического] иск[усства] — он, оказывается, видел на выставке в горкоме. В это время он уже раза три упрекнул меня, что я не хочу продать ему своих вещей.

«Что они тут висят? Кто их видит? А у меня бывают комиссары! Там бы их оценили!»

Показывая ему ряд новых вещей, я, по его просьбе, должен был показать и прежние. Этот просмотр окончился лишь в 12 ч. 30 м. ночи. Он не скрывал своего восхищения и все время старался взять показываемые вещи в руки (чего я не допускаю никогда при довольно частых, бывало, просмотрах). Несмотря на мои просьбы не брать вещи в руки, он, то и дело забывая, снова хватался за них. Ни тени фальши в отношении к работам у него не было. Когда он снова стал упрекать, что я не хочу продать ему ни одной вещи, я сказал: «Товарищ Бродский, вы неправильно подходите к этому вопросу! Ведь я сказал, что хочу все свои работы подарить государству, партии, пролетариату! Я хочу сделать из них свой музей!» — «Вам музея не сделать! Это вот я сделал музей!» — «Сегодня у вас политическая мощь, — ответил я, — а завтра она может быть у меня!» — «Никто не узнает, что вы продадите мне вещь! Кто будет их считать! Их у вас такая гора! Мой музей — третий по счету в СССР: Третьяковка, Русский, затем мое собрание!» — говорил он. «Нет, ваш музей — четвертый! Первый мой! Эти работы имеют мировое значение!» — сказал я. Мягко улыбаясь, он не отвел моих слов.

«Смотри, Дунюшка, — сказал я, когда он опять заговорил о продаже, — как он одновременно с самою правильною оценкою мельчит! Для Вашего музея, если хотите, я сделаю повторение. Выбирайте, коли хотите! Но тут дело не в том, что никто не будет считать мои работы, сколько я продал. Я дал себе самому слово подарить вещи партии, коли она их возьмет! И я его сдержу, чего бы это мне ни стоило! Вы не только с этим можете ко мне подойти! Издайте мою монографию. Ведь правда говорят, что вы на родине построили электростанцию за 80 тысяч?» — «Даже дороже!» — сказал он. «Хоть часть издать, и то какая монография выйдет!» — сказал Глебов. «Помогите мне сделать выставку! Помогите сделать музей!» — сказал я. «Если такой музей откроется, я брошу Академию и сам стану его директором!» — заметил он. «Я и не хочу лучшего директора. И пусть Глебов будет с вами содиректором или помощником, да дайте при музее квартиру моей дочке! Вы, с вашей политической силой, можете сделать мою выставку и за границей! Только чтобы моя дочка и сестра тоже поехали бы с нею! Вы знаете, что у моей сестры мировой голос? Вы слышали, как она поет? А какая колоссальная у нее школа!» — сказал я. «Ну вот! У брата мировое искусство в комнате по стенам да на шкапу! А никто его не видит, и он его прячет! А у сестры мировой голос, а она не поет!» — улыбался он. «Запоет! Погодите! С тех пор как я ее слышал, я лично не могу слушать, за редким исключением, другие женские голоса», — сказал я. «Зачем же мне ждать, что вы напишете для меня повторение? Прождешь год! Вы напишете повторение, а потом и не отдадите! Сколько вы работали над этой вещью, часов 15? — говорил он, рассматривая работу инком. — Вот поразительная вещь! Забавно!» — «Я делал ее месяц или два, часов по 14—18 в день!» — «Когда же вы успеваете сделать столько работ?» — «Да я и работаю десятки лет как один день без отдыха и работаю буквально каждый день, — ответил я. — Конечно, вы правильно говорите, что я не отдам вам повторения. Тем серьезнее я отношусь к вашему музею! Но я буду делать, допустим, вы выберете какой-либо инк, и я буду »повторять" его маслом, не одну, а две сразу вещи с этого инка — из них, может быть, я отдам вам любую. Это будет ценнее для вас. Вы правы, что я не отдам одно повторение, т.к. я непременно доразовью вещь, но, ведя две рядом и так же развивая, я сделаю их не «одно и то же», но разными и равноценными!" — «Как вы живете? Плохо?» — сказал он. «Почему вы меня об этом спрашиваете? На это я не отвечу! Скажу лишь, что, пожалуй, любой другой давно бы сдох, находясь в тех условиях, в которых я живу десятки лет!» — «Вам надо иначе устроиться! У вас будет хорошая квартира!» — «Откуда же она появится? Я подачек не возьму! Для этого надо, чтобы я получил политическое признание, а это трудная вещь, пока что!» — ответил я.

(Еще с первой минуты его прихода, обдумав это еще с утра, я сказал ему: «Вы разрешите, я буду называть вас »товарищ Бродский", а вы зовите меня — Филонов: Исааков Израилевичей много, а Бродский один!" Он ответил: «Ишь какой хитрый!») «Но поскольку вы спрашиваете, как я живу, — я не о себе горюю, а о своей дочке! На днях, когда я шел в булочную, я увидел — какой-то человек весело нес под мышкой маленькие поярковые валенки. Так у меня по сих пор эти валенки в сердце ворочаются, что я не могу своей дочке купить такие валенки!»

«В вас, Исаак Израилевич, очень много детского иногда проскальзывает!» — сказала сестра. «Ему бы пенсию, вроде как бы жалованье какое! И пусть Филонов работает как исследователь как хочет!» — сказал Глебов. Весь этот вечер Глебов был необычно серьезен, сдержан и как-то по-особому хорош. Говорил он мало, метко и вовремя. Глядя на него, можно было подумать, что напряженною мыслью он предвидел последствия визита Бродского и уточнял, определял свои мысли в этом направлении. Он именно тем и обращал на себя мое внимание, что, казалось, мысль его работала исключительно по отношению к будущему. Наверное, поэтому я, когда говорил Бродскому о валенках, смотрел прямо в глаза Глебову. Все это время я показывал Бродскому одну за другой свои работы, а он, несмотря на его выдержку, восхищался, глядя на них, и все пытался, волнуясь, взять их в руки, раза два уронив на рисунки пепел от своей, кажется, 7 р. 50 к. за двадцать пять штук, дорогой папиросы. Я сказал: «Вы уйдете, а мне придется сторожить, чтобы не начали тлеть мои работы. Ведь у вас пепел летит на рисунки!» Он улыбнулся и смахнул пепел рукой. «Ничего, пепел не повредит!» Признаться, и я, первый раз за все время многолетних демонстраций моих работ, раза два уронил на них пепел моей папиросы из махорки.

«Ведь это преступление — держать такие работы дома! У меня бы их видело много народу. Вот на днях у меня были турецкие художники!» — «У него тоже бывают люди отовсюду, был кое-кто и из Америки. Французский критик ему письмо прислал, даром что Филонов перед этим отказался показать ему свои работы. Он говорил, что готов за любую цену, назначенную самим Филоновым, купить у него какую-либо вещь, также просил прислать в Париж на выставку!»[3] — сказал Глебов. «У меня преимущественно бывают учащиеся, было время — приходил сразу весь курс какой-либо из Академии или экскурсия из Москвы. Сейчас это перевелось. Приходило иногда сразу человек 40, а однажды 70. А турок вы, по-настоящему, должны были прислать ко мне!» — сказал я. «Что касается меня, я прямо говорю о своем отношении к Бродскому. Я не знаю ни одного художника, кроме вас, кого бы художники так презирали или ненавидели, и не слыхал ни от кого, с кем имел дело, чего-либо в вашу пользу, поскольку речь идет о вас как о художнике. Из моих учеников не было ни одного, кому я не должен был вбивать в голову, что ваш »Коминтерн" — серьезнейшая вещь и что за нее вас надо признать лучшим представителем академического реализма, лучшим художником этого течения и здесь, и в Европе. Любой из моих учеников верил каждому моему слову по искусству, но многие из них все же остались при своем мнении о вас. Даже в учащихся к вам и презрение, и ненависть!" — «Но больше ненавидят, чем презирают», — сказал Бродский. «Все равно! Мне приходится говорить в вашу пользу во вред себе, но мастер в оценке чужих работ с этим не должен считаться», — ответил я. «Он всегда был о вас такого мнения! — сказала сестра. — И часто говорил об этом мужу и мне». — «Я знаю это, — ответил Бродский, — он говорил об этом публично». — «Самое интересное в Бродском вот что, — продолжал я. — Он вовсе не ученик Репина, как он об этом говорит. Он прежде всего был пейзажист и как таковой сумел очень своеобразно определиться задолго до революции. Он — не мастер, в нашем смысле слова, тем не менее сумел в пейзажах затронуть ряд моментов, вплотную подходящих к тем задачам, которые ставят мастера как таковые. Как же случилось, что малообразованный, малокультурный Бродский ухитрился дать такие вещи, как портрет своей жены на льве на озере, Летний сад, и почему он с таким упором ковырялся в каждом сучке, как жук-короед (все захохотали при этом слове), ковырялся в каждой доске, которую писал...» Бродский, перебивая, заметил: «Это-то вот и есть, наверное, культура». — «Да, именно это-то и есть культура, — сказал я, — смотрите, как он попадает иногда в точку, а иногда скажет невпопад. Бродский непрерывно развивался в своих дореволюционных работах и многое недодал, что тогда обещал. Но и теми работами в то время дал неожиданно много, введя многое в работу, что не снилось другим. И он бы, наверное, дошел до серьезных задач мастера, перерастая себя как художника». — «Я еще дойду, — сказал Бродский, — я еще сделаю настоящую вещь». — «Безусловно сделаете, коли захотите», — сказал я. «Стало быть, получилось вот что: малокультурный пейзажист-художник Бродский, не мастер, ставил и решал явочным порядком ряд очень ценных вопросов в пейзаже, и таких пейзажей в России тогда не писал, с такою постановкою задания, никто. Правда, наряду с этим он давал и пустые декоративно-модернистские вещи, как свой итальянский портрет с ребенком, где наворочена куча плодов и мало смысла. Я знаю Бродского более 30 лет. Когда я впервые увидел его ученические рисуночки из альбома на отчетной выставке в Академии, только эти рисунки с их редким упором я запомнил с этой выставки, а на ней, Бродский знает, было более 2000 вещей, как всегда на отчетных выставках царской Академии. Там были по году писанные конкурсные вещи, но только этот упор маленьких набросков я запомнил — больше ни одной вещи. Будто их и не было. А когда, попав в Академию, я пришел в анатомический зал, где все стены были завешаны премированными эскизами учеников, оставленными при Академии как образцы, я опять-таки до сих пор помню лишь »Ледоколы на Неве" Бродского, из остальных вещей, как мастер, не помню ни одной — так что-то мерещится, а эту вещь помню как самую упорнейшую по настойчивости сделанности. Помню и сине-черного «Чабана» Бродского тех же почти времен. Так что, когда после революции Бродский написал «Коминтерн», вышло, что, пейзажист по профессии, Бродский побил всех жанристов этой вещью. Всех, кого дала как жанристов и Академия, и мастерская Репина. В этой вещи и живопись, и рисунок не из особенных, средние, но вещь в целом и серьезна, и хороша и главное — организована как картина, и на такую «организацию» картины никто из жанристов, однотеченцев Бродского, не способен. Его «26 комиссаров» уже пожиже, дешевле и более декоративная вещь, но и в ней есть «организация картины». Бродский был уже «молодым художником», когда я «официально» был еще учащимся — тем сильнее мы, учащиеся, отмечали тех, кто нас интересовал как художник, или по учебе. Таких было немного, но среди них был Бродский. Кроме него Академия дала немногих, кто нас, учащихся, интересовал: Борис Григорьев, Александр Яковлев[4], Савинов". Когда я кончил, Глебов или Бродский спросили о моем мнении насчет выставки работ учащихся Академии, куда я ходил в январе этого года. Я сказал, что выставка дешевая. Многих профессоров надо гнать. Самые лучшие вещи — работы мастерских Яковлева и Бродского. У Яковлева — натурщица на круге, у Бродского три портрета маслом. Но это не заслуга преподавателей, а заслуга учащихся, т.к. к методу и данным Бродского три портрета, все по-разному писанные, не имеют прямого отношения; к методу Яковлева «Натурщица» тоже не имеет прямого отношения, т.к. вся мастерская Яковлева вразброд пишет под диаметрально противоположные, иногда музейные, образцы. «»Натурщица" писана серьезно, не как этюд, а как картина, но тень под кругом провалила всю вещь. Насчет иных свойств и качеств этой вещи я говорить не буду, т.к. она висит высоко, можно ошибиться. Самое лучшее — это работы детей. Особенно многофигурные композиции".

«Меня называют натуралистом, ну да пусть их ругают! Наплевать!» — сказал Бродский.

«В нашем понятии вы — реалист, — сказал я. — Это я натуралист такого же порядка, как ученый, изучающий природу, Дарвин[5] например, или Владимир Ильич Ленин. Я как исследователь прихожу к своей работе — вы же работаете вне исследовательской инициативы. Поскольку вас называют натуралистом или реалистом — те, кто вас так зовет, подразумевают понятие »натуралист" как нечто обижающее, принижающее вас как художника. У этих людей нет точного определения понятия «натурализм» или «реализм». Как говорит наша, филоновская школа, они думают так о разнице между понятиями «реализм» и «натурализм»: реализм плюс прыщики — это натурализм, а натурализм минус прыщики это — реализм. Советую вам запомнить эту нашу формулировку мнения тех, кто сейчас швыряется этими словами. Они вообще думать не умеют, да и не хотят". — «А вы не записываете ваши мысли по искусству?» — спросил он. «Да». — «И вот эта тоже записана?» Я сказал, что переписанные тетрадки наших положений ходят по рукам, и пояснил, что, по-нашему, включено в слова «натурализм» и «реализм»[6]. Т.к. при этом я сказал, что в свое время помимо ряда докладов о педагогике на живописном факультете Академии я писал об этом же статью для «Смены», он захотел познакомиться с нею. Затем, когда снова он заговорил о покупке и Глебов, поддерживая его мысль, сказал, что я, не желая расставаться с моими работами, не попаду в историю искусства, — я заметил, что в истории искусства я уже занял прочное, неоспоримое положение. Чтобы частично пояснить мои слова, я показал Бродскому книгу Иоффе «Синтетическое искусство» и сказал, прочитав ряд имен — показателей эволюции искусства по Иоффе, что между ними он ставит и мою фамилию. Там были: Джотто, Леонардо, Тициан, Рафаэль, Анджело, Курбе, Рембрандт, Сезанн, Ван Гог. «Вашей фамилии здесь нет, — сказал я Бродскому, — как ни суди о его книге, история искусства пишется по-разному; мы »делаем" историю искусства, а другие в нее «попадают»". Оказалось, что Бродский не знает об этой книге. «Я хочу, чтобы весь Филонов был в той вещи, которую я бы выбрал для музея», — говорил Бродский. Интересно отметить, что мои «непонятные вещи» на него действовали не менее, чем «понятные»; про одну из них, которая, казалось, всего наиболее должна была оттолкнуть его, он сказал: «Вот эту бы мне уступили для музея».

Хотя я заварил чай для своих гостей, но т.к. кроме полкило «серого» — «украинского» [хлеба] по 1 р. 10 к. кило — я ничего не мог им предложить, я не особенно навязывался с этим угощением. Уже перед самым уходом Бродский в связи с завязавшимся разговором по идеологии иск[усства] сказал, что почти ничего не читает по искусству. Я ответил, что мне, наоборот, — прямая потребность читать все по искусству, что могу достать, «и я берусь, читая »заведомую дрянь" и «ложь», чем сейчас разит от любой почти книжки по искусству, выжать из нее пользу для себя, то же будет и с Бродским", — говорил я, советуя ему читать по искусству как можно больше. «Тем более в теперешнем вашем положении». Прощаясь, он звал меня к себе — прочесть мою статью об Академии. Я предлагал, чтобы эта встреча была у Глебова, но Глебов поддержал предложение Бродского, и мы решили встретиться у Бродского 21-го. «К вам неинтересно идти, — сказал я. — Вы, наверное, вздумаете нас угощать чем-нибудь!» — «Конечно, — ответил он, — и чай будет, и угощение! Да и водочка будет!» — «Ну вот, а я было приготовился вас угостить чаем с украинским хлебом, да позабыл!» — «Это какой украинский хлеб?» — спросил он. Я вынул полбулки серой украинки из шкафа и показал ему. «Это что же! У нас в Ленинграде такой хлеб продается?» — спросил он. Мы засмеялись, и я подумал: «Коли у народа нет хлеба, пусть ест бриоши!»

Во время просмотра работ он так же удивлялся, почему мои вещи не застеклены и не обрамлены, не лежат в отдельных папках по величинам вещей. «Хотите, я завтра пришлю человека — он окантует ваши работы?» — предлагал он. Я отказался.

 



[1] А.А.Гневушев вспоминал: «П.Н.Филонов в последние годы жизни разработал новый способ живописи, этим способом им был написан натюрморт с яблоками. Способ давал возможность чрезвычайно реального изображения» [226, л. 6].

[2] Возможно, речь идет о натюрморте «Ромашки». Как писал позднее И.Т.Дмитроченко: «Павел Николаевич показал мне натюрморт — »Ромашки", их можно было потрогать, и особенно хотелось потрогать лепестки, так они были оживлены и напоены солнцем... Павел Николаевич сказал, что «Ромашки» настоятельно хотел купить Бродский, но он ему не продал" [227, л. 8].

[3] Об этом эпизоде, связанном с приездом в Россию французского искусствоведа Л.Ван Ойена, вспоминали Е.Н.Глебова [20, с. 159] и Е.А.Кибрик [58, с. 39].

[4] Яковлев Александр Евгеньевич (1887—1938) — живописец, график, монументалист, художник театра, декоратор.

[5] Две книги Ч.Р.Дарвина — «Происхождение человека» и «Путешествие на корабле »Бигль"" — Филонов рекомендует «прочесть непременно» своим ученикам [252, л. 8].

[6] О филоновском понимании «реализма» и «натурализма» см.: [58, с. 37; 61, с. 94—95; 115, с. 226—232; 244; 248; 325, л. 1 об.].

Опубликовано 12.08.2016 в 06:35
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: