Шел второй месяц константинопольского житья. Уличка Эшреф-эффенди в Таталве ожила. Дом Мусиных-Пушкиных оживил глухую местность. Уличка сразу, через три-четыре дома, срывалась в обрыв, уходила в какой-то ничем не ограниченный пустырь, точно здесь кончалась вселенная.
Дом стал люден. Все прибывали офицеры, сражавшиеся в Крыму, товарищи двух молодых Мусиных-Пушкиных. За стол нас теперь садилось человек семнадцать. Я жил внизу в бельэтаже; через переднюю помещались А.М. Кауфман-Туркестанский и граф И.А. Уваров.
Чуть не забыл еще одного обитателя нашего дома - старого, крупного, сизо-серого, почти синего кота, представлявшего собой целую шубу. Я его назвал Кошкинзоном, а молодежь называла его Васькой и давала ему при всяком удобном случае скрытые пинки ногой. Кошкинзон предпочитал поэтому пребывать у нас внизу. Такой сметки и эдисоновской изобретательности я ни у одного кота не видел. Он открывал запертые двери для того, чтобы проникнуть в комнаты, где его что-нибудь соблазняло, например постланная кровать. Для этого он прыгал на дверную ручку и повисал на ней тяжестью своего тела. Непостижимо, как он мог до этого сам додуматься, потому что едва ли кто-нибудь выдрессировал животное себе на пагубу. Турецкие кошки, впрочем, славятся умом и тонкой психикой.