Наш госпиталь стал в небольшом хуторе версты за две от Лидиафани.
Китайцы поспешно уносили на коромыслах куда-то вдаль корзины и мешки с имуществом. Наши хозяева любезно разговаривали с нами, любезно улыбались и в то же время озабоченно и быстро переговаривались между собою, поглядывая на расхищаемые солдатами стожки каоляна. Смотритель всегда равнодушно и лениво допускал грабеж. Но теперь он вдруг набросился на солдат и грозно заявил, что если кто-нибудь хоть хворостину возьмет у китайцев без его разрешения, он того сейчас же отдаст под суд.
Теперь, когда кругом запахло опасностью, смотритель резко изменился. Стал скромен и задумчив, вдруг вспомнил о своих правах и начал сам, помимо главного врача, закупать провиант и фураж, за все платя наличными деньгами. Главный врач хмурился и ссорился с ним, но смотритель был теперь тверд и решителен. Китайцы нашли в нем себе горячего защитника. За командою своею он строго следил, чтоб не грабили. Повеяло маленькою опасностью, маленькою возможностью отпора, — и вдруг так легко оказалось устраиваться с китайцами, не обижая их!
Мы простояли день, другой. На имя главного врача одного из госпиталей пришел новый приказ Четыркина, — всем госпиталям развернуться, и такому-то госпиталю принимать тяжело-раненых, такому-то — заразных больных и т. д. Нашему госпиталю предписывалось принимать "легко-больных и легко-раненых, до излечения". Все хохотали. Конечно, ни один из госпиталей не развернулся, потому что принимать было некого.
Снег понемножку таял. Стояла холодная черно-белая слякоть. Ночи были непроглядно-темные. Вокруг хутора у нас ходил патруль, на дворе и у ворот стояло по часовому. Но в двух шагах не было ничего видно, и хунхузы легко могли подойти без выстрела к самому хутору. А они были теперь вооружены японскими винтовками, обучены строю и производили наступление по всем правилам тактики.
Однажды поздно вечером, когда мы уже ложились спать, по дороге, а затем на дворе нашей фанзы раздался частый, дробный топот скачущей лошади. Вошел чужой, бледный солдат и подал смотрителю записку. Она была от смотрителя соседнего госпиталя.
"По дошедшим слухам, этою ночью большая партия хунхузов собирается произвести нападение на наши госпитали, о чем сообщаю Вам для сведения".
По всем душам пронеслась тревога. Смотритель побледнел и послал денщика за фельдфебелем.
— У вас там, кажется, есть охранная рота? — спросил он солдата, привезшего записку.
— Так точно.
Смотритель послал с ним записку, в которой просил, ввиду нашего отдаленного нахождения, прислать нам в подмогу взвод из охранной роты.
Своих штыков у нас было восемьдесят пять, считая денщиков и кашеваров. Сорок солдат оцепили со всех сторон наш хутор, остальным приказано было спать одетыми, с заряженными винтовками под рукою. На дворе было темно, как в погребе. Мы и фельдшера осматривали свои револьверы...
Час шел, другой. Охранного взвода не прислали. Смотритель, обвешанный поверх шинели оружием, сидел и чутко прислушивался. Остальные дремали. Как глупо! Как все глупо!.. Сидим здесь, — без толку, без цели. Может быть, сейчас придется драться до последнего вздоха, чтобы живьем не попасть в руки людей, которых мы же озлобили до озверения. И для чего все?
На столе лежала книжка "Buch der Lieder". Гречихин, практикуясь в немецком языке, читал ее. Открылякнижку...
Am Ganges duftet's und leuchtet's,
Und RiesenbДume blЭhn,
Und shЖne, stille Menschen
VorLotosblumenknien.
Старые, знакомые, прекрасные звуки... Раскрылось перед душою что-то важное, чистое и светлое. И так это было удивительно-далеко от всей окружающей темноты, слякоти, близости ненужной крови...