В мае сдал переходные экзамены. Уехал на лето домой.
В Петербурге все шло как-то совсем не так, как мне хотелось и о чем я мечтал. Было серо, очень мало было ярких переживаний, мало кипения жизни. Товарищи студенты были совсем не такие, каких я ждал. Печерников становился мне прямо неприятен.
Но когда я приезжал в Тулу, когда сестры, "белые" и "черные", обсев, жадно слушали мои рассказы, - все, что было в Петербурге, начинало и в собственном моем представлении кипеть и сверкать, делаться красивым и завлекательным. А мои слушательницы-девчурки подрастали, делались девушками. Всего мне больше были по душе троюродная сестра Инна и родная - Маня. Были они почти однолетки. С презрением относились к танцам и любви, мечтали о курсах. Ни в чем старались не отставать от мальчиков, - в силе, в умении играть в городки, в чтении серьезных книг. Жадно интересовались выдвинувшимися на каком-нибудь поприще женщинами, расспрашивали меня про Софью Ковалевскую, про Сафо, Жорж Занд, Джорджа Эллиота. Они были моими самыми неутомимыми и восторженными слушательницами.
Однажды приехал в Тулу император Александр III. В торжественной его встрече участвовали и все учебные заведения. Учащиеся были выстроены шпалерами по улицам, по которым проезжал царь. Инна и Маня воротились с этой встречи потные, усталые, охрипшие. Восторженно рассказывали, как махали царю платками, как бросали ему цветы, как до хрипоты кричали "ура!", с гордостью показывали опухшие от рукоплесканий ладони.
Я сдержанно спросил:
- Чему вы, собственно, так радовались?
Они опешили.
- Как чему?
- Почему вы такою любовью воспылали к царю? До тех пор я с ними избегал прямых разговоров на такие темы, - слишком уж были против этого и папа и мама. Теперь я им все стал говорить начистоту. Огромное новое поле общения открылось между нами. Мы часто виделись. Пока еще шли у них весенние экзамены, просиживали вечера у нас в саду. А потом, летом, мы долго гостили в имении "черных", Зыбине. Вечером после ужина, тайно от "больших", отправлялись гулять, уходили очень далеко и возвращались с рассветом. На копне сена среди луга, на заросшей меже меж двух стен колеблющейся ржи, на срубленной березе среди лесной поляны мы сидели, команда моя густо теснилась вокруг меня, и я рассказывал о том, о чем молчали или лгали казенные учебники Иловайских и Беллярминовых. О Стеньке Разине, о Пугачеве, об убийстве Петра III и Павла, о декабрьском восстании, о первом марта, Говорил о притеснении и обирании народа, о "двигающемся капитализме, который правительство не старается предотвратить, о постепенном разрушении великих социалистических возможностей, которыми силен экономический строй России. О великом долге, лежащем на нас перед народом, на счет которого мы учимся и живем, ни в чем себе не отказывая. Вот мы сейчас всю ночь шляемся, лодырничаем, а мужики спят, чтобы завтра встать с зарею на тяжелую работу на жалком клочке своей земли. А все эти пространные земли вокруг, - нам самим нечего беспокоиться, их обработают и уберут наемные люди, а мы, не трудясь, будем только пользоваться плодами их работы.
Горели в темноте жадно слушающие глаза, и чувствовалось, как великая перестройка всего, с детства усвоенного, шла в этих молодых душах.
Когда была дождливая погода, я им дома читал Гаршина, Глеба Успенского, Надсона и Минского. Между прочим, прочел и свой доклад о Дон-Кихоте, которым было положено начало нашему петербургскому студенческому кружку. Все слушатели и слушательницы были в восторге и, конечно, вполне согласились со мною в понимании типа Дон-Кихота.