Я всегда имел склонность к умственному труду. Не знаю большей радости, чем радость понимания и творчества. Вероятно, более всего мне дороги мои книги, но я сделал гораздо меньше, чем хотелось бы, в спешке, в борьбе, не имея возможности вернуться к написанному. У моих книг особенная судьба. На моей первой родине, в России, именно потому, что я хотел ей служить без лжи, все они были запрещены еще до выхода в свет, а политическая полиция конфисковала несколько готовых работ, плоды многолетних усилий. Среди прочего роман, в котором мне, думается, лучше всего удалось выразить величие революции. Зато моя история начального периода революции, опубликованная в Париже и Мадриде, входит в число трех-четырех честных и относительно полных работ об эпохе, документы которой, вплоть до мемуаров, уничтожены, сфальсифицированы, а свидетели расстреляны… Мои книги были хорошо приняты во Франции и Испании, затем в Испании их уничтожили, а что сталось с ними во Франции, неизвестно. В США, за одним-двумя исключениями, консервативные издатели сочли их слишком революционными, а левые — слишком антитоталитарными, иначе говоря, чересчур суровыми по отношению к сталинскому режиму. Роман, который я написал на дорогах мира с единственной страстью воскресить людей, о которых до сих пор почти ничего не говорилось («Дело Тулаева»), по тем же причинам все еще не может выйти в свет. Хотя, в общем, достоинства моих книг признаны, но судьба им выпала не менее тяжкая, чем автору. Остается констатировать, что в современном обществе, переживающим стадию разложения, писатель может существовать, лишь приспосабливаясь к определенным интересам, которые неизбежно ограничивают его кругозор и калечат искренность.
С другой стороны, когда волею случая переживаешь три поколения людей отважных (даже в заблуждениях), с которыми был тесно связан и память которых по-прежнему дорога, приходишь к выводу, что практически невозможно жить, отдаваясь целиком делу, которое считаешь правым, иными словами, не отделяя мышление от повседневной деятельности. Никого не осталось из юных французских и бельгийских бунтарей той поры, когда мне было двадцать; почти все уничтожены мои соратники-синдикалисты из Барселоны 1917 года; вероятно, никто не выжил из моих друзей-товарищей по русской революции — разве что чудо могло их спасти… Все они были мужественны, все искали принцип жизни более высокий и справедливый, чем подчинение буржуазному порядку; все, за исключением разве что нескольких отчаянных юношей, раздавленных прежде, чем обрели ясное сознание, участвовали в прогрессивных движениях. Признаюсь, ощущение, что оставил позади столько мертвых, многие из которых энергией, способностями, историческим опытом значительно меня превосходили, временами угнетало. Но оно же стало источником мужества, хотя это, быть может, следовало бы назвать иначе.