Там, где Форштадтская слобода встречается с бескрайней степью, я снял половину некогда справного, но уже обветшавшего дома. Хозяйский муж сидел, сама же Дарья Тимофеевна, высокая, худая, костистая, с суровым, как у персонажа гольбейновской «Пляски смерти», лицом, промышляла хиромантией и жила в крайней нужде. Ее мать ночи напролет делала на продажу мелки, если не валялась, отданная на съедение мухам, в очередном припадке малярийной лихорадки на полу в сенях. Тоже малярийный, однако, смышленый и физически крепкий мальчишка двенадцати лет рыскал по дому и в окрестностях в поисках чего-нибудь съедобного. Когда удавалось заработать рубля три, Дарья Тимофеевна покупала немного муки и бутылку водки и напивалась до горячки или беспамятства. Соседи наши словно стояли одной ногой в могиле, и чудом неизменной выносливости казалось то, что за три года никто из них не скончался! В холодном подвале, где в лютые морозы горящий кизяк создавал видимость тепла, упорно цеплялись за жизнь две старухи и молодая, довольно хорошенькая истеричка, брошенная с двумя малыми детьми. Детей она запирала, а сама шлялась по рынку в поисках какого-нибудь пропитания. Малыши прижимались сопливыми мордахами к щелястым доскам двери и жалобно скулили: «Голодно! Есть хотим!» Я их немного подкармливал, поэтому другие матери донимали меня упреками, что даю хлеб и рис только одним: «Наши тоже подыхают!» Тут я был бессилен.