В декабре Стромин решил, что со мной пора закругляться. Из нашей «группы» я одна лишь не подписала протокола. И он приказал не давать мне спать.
Происходило это так. Александр Данилович бодрствовал со мной до четырех ночи, затем он уходил домой, а ко мне вызывали конвой. После чего меня запирали в подвальную комнату, похожую на пустой колодец, пока не придет машина. Я стояла на дне, сесть не на что, пол и стены мокрые, в какой-то слизи. Я стояла и час, и два, и три.
Наконец подавали «черный ворон», и меня везли в тюрьму.
Я как раз поспевала к общей оправке, когда камеру вели умываться. Сразу после оправки — завтрак. Стоило мне прилечь, как сразу же открывалась дверь и меня вызывали на допрос. Но в это время Щенников еще спал дома, и я несколько часов ждала его, опять стоя в «колодце».
Кажется, я в этом «колодце» пребывала больше, чем у Щенникова: ему дали нового подследственного, и он добивался от него к новому году «превышения плана».
Щенников уговаривал меня подписать:
— Ну, Валентина Михайловна, голубушка, сколько вы еще продержитесь, чего зря себя мучить, слишком неравны силы…
Я не спала уже восьмые сутки. Меня втолкнули в «ворон» старого образца: «Не разговаривать!» Там был всего один мужчина, худой, изможденный. С избитым в кровь, опухшим лицом… И среди кровоточащих век синие — о, какие синие! — глаза.
— Господи, да что же это? Это не вы! Это не вы! Ведь вы же в Свердловске?
— Это я, Валентина Михайловна. Это я, Валя. Я все поняла.
— Кто же это вас так? Неужели…
— Нет, не Александр. Я у другого. Редкая сволочь. Безошибочно выбирает самое больное место и бьет со всего розмаха именно по больному месту. Не расстраивайтесь, меня везут к Вишневецкому. А той сволочи больше до меня не добраться.
— Я не спрашиваю, в чем вас обвиняют… Знаю, в несусветной чуши. Но почему они вас арестовали?
— Я подал заявление… просил перевести меня на работу в милицию, хотел быть следователем по уголовным делам. Ну, Стромин вызвал меня к себе… Сказал, что отпустит, но чтоб я откровенно, как старшему другу, сказал ему, почему ухожу из НКВД. Я ведь сын чекиста, отец погиб от руки бандита. Но мой отец работал при Дзержинском, а не при Ягоде. Тогда еще не было массовых арестов невиновных. И я сказал Стромину всю правду, а он… Он, оказывается, записал ее незаметно для меня.
— Так, — хрипло проговорила я, — а Константин Иванович?
— Костя даже не просился перевести в милицию, он перечислил в заявлении все случаи, когда арестовывали невиновных, и сказал, что не может в этом участвовать, просит его освободить.
— Вы в разных камерах?
— В одной… но он сейчас… в тюремной больнице. Ему отбили почки.
— Шура, славный Шура, что же с вами теперь будет? И с Костей?
— Там еще трое из наших ребят, я их уговорил подождать с месяц-другой, чтоб не приписали нам групповое дело. Их теперь вызывают на допрос к той же редкой сволочи, что и меня. Кстати, ты должна его помнить. Это тот, кто хвалился, что женщины у него по трое суток стоят на ногах, хотел, чтобы и ты стояла.
— А я почему-то и подумала, что это именно он.
— Но хватит обо мне, что с тобой?
— Мне не дают спать… девятый день не сплю.
— Мерзавцы! — выругался Шура. — То-то я тебя не сразу узнал. Не знаю, кому понадобилось устраивать нам свидание и с какой целью, но спасибо ему. Дай я поцелую твою руку. — И он дотянулся своими пересохшими разбитыми губами до моей руки. Я поцеловала его.
— Прощай!
— Прощай! Может, свидимся, Шура?
Когда я вошла, пошатываясь от слабости, к Щенникову, он испытующе посмотрел на меня.
Мне было очень плохо, не знаю, как я держалась девятые сутки без сна.
Не выдержал Александр Данилович.
— Слушайте, Валентина Михайловна, я встану в дверях и буду курить, а вы ложитесь на диван и поспите хоть полчаса. Если кто будет к нам идти по коридору — я вас разбужу. Прилягте.
— Нет, так я все равно не усну.
— Ну хоть полежите с закрытыми глазами, вам легче будет.
— Нет.
— Вот вы какая. Другая бы рада была. Ну что мне с вами делать? Я просто не могу видеть, какая вы измученная.
Резко прозвучал телефонный звонок. Щенников слушал не то удивленно, не то испуганно.
— Слушаюсь, — сказал он, — пусть приведут.
— Звонил Вишневецкий, — пояснил Щенников, — дело Артемова передается мне. Его сейчас приведут сюда. Пожалуй, отправлю вас в камеру…
— В какую камеру? — вскричала я. — А то вы не знаете, что я часами простаиваю в ледяном колодце. Оставьте меня хоть здесь пока. И притом мне надо поговорить с вами.
— О чем? Долго?
— Не долго. Можно при Артемове, у меня секретов с вами не может быть.
Ввели Артемова. Меня пересадили на диван, Шуру — на мое место.
— Вы сами попросились ко мне? — спросил Щенников. — Расскажите. Можете звать меня, как и прежде, на ты.
— Я буду соблюдать субординацию, не беспокойтесь. Вышло так. Сегодня с утра я попросился к начальнику тюрьмы. Он меня знает и чуть не заплакал при виде моего лица. Я умолял его связать меня немедленно по телефону с Вишневецким, который приходит на службу рано. Тот сразу дозвонился и просил у Вишневецкого разрешения передать мне трубку. Тот разрешил. Я ему рассказал, что согласен подписать всю эту хреновину в любой день, если меня передадут Щенникову. Вишневецкий обещал всё выполнить, но сказал, что вечером примет меня сначала сам. А пока он послал ко мне врача… Повторяю, я подпишу, когда вы хотите, но не надо сегодня, а то та тварь скажет, что это именно он выбил из меня признание.
«Так оно и есть», — подумала я.
— Хорошо, Саша, — согласился Щенников и обратился ко мне: — О чем вы хотели поговорить?
— Александр Данилович, скажите мне, но только правду. У меня будет настоящий суд или заочный, в виде пресловутой тройки?
— Самый настоящий суд. Выездная Военная коллегия Верховного суда, — заверил меня Щенников. Я вопросительно взглянула на Артемова.
— В данном случае ему можно верить, он, когда дает слово, не лжет.
— Правда, Александр Данилович?
— Честное слово!
— Хорошо. Тогда я… подпишу… Но знайте, что на суде я расскажу, почему я подписала, как мне девять суток не давали спать. Я действительно больше не могу выдержать этой пытки.
Щенников положил передо мной протокол — страниц шесть или семь, — и я четко и разборчиво вывела внизу каждой страницы свою фамилию. И тут же, повинуясь притягательной силе потемневшего взгляда Сашиных глаз, повернулась к Артемову. Он смотрел на меня не то с гневом, не то с какой-то печалью.
— Валентина Михайловна сейчас как птица, у которой отрезали крылья, — сказал он горько. — Да, птица с отрезанными крыльями. Уже не полетишь.
— Сравнение неверно, — возразила я, — ведь я человек, а не птица. Крылья человека — это его душа, его личность, и этого никто не может отнять, никакая на свете тюрьма, если он сам не отдаст свою душу, свое «я». А я никогда не перестану быть сама собой, поверь мне, Саша.
— Верю, — проговорил он.
Прощаясь, я поцеловала Артемова, а сияющий Щенников пожал мне руку.
Видела я его еще только раз, в день моего суда, 24 января 1938 года.