Другими людьми, с которыми она меня свела, был мхатовский круг, для нее почти родной вследствие ее дружбы с семьей Чеховых, прежде всего с О.Л. Книппер-Чеховой и сестрой писателя Марьей Павловной. Конечно, никакой особенной близости с ними у меня не могло образоваться, но все же я несколько раз встречалась с Ольгой Леонардовной в домашней обстановке, наблюдала ее, таким образом, в частной жизни, чего иначе никогда не могло бы случиться. Она пригласила меня даже на 50-летие МХАТа в 1948 году, что было мне тогда очень лестно.
Наконец, именно Елизавета Николаевна ввела и Петра Андреевича и меня в ту ученую среду, в которой мы находили многолетних помощников и друзей нашего отдела.
Но как ни важно было для Е.Н. окружение, ее жизнью, ее «семьей» всегда оставался Отдел рукописей, и она стремилась тесно общаться и со старыми своими сотоварищами, и с новой молодежью.
Первые годы моей работы там были, в частности, отмечены «посиделками», которые она устраивала у себя дома. Их уже никто не помнит, кроме меня и В.Г. Зиминой - тогда молоденькой девочки Вали Лапшиной. Время шло еще голодное, поэтому все приносили с собой какую-то еду - кто что мог. Я, в частности, пекла что-нибудь в печке «Чудо» (помнит ли еще кто-нибудь, что это такое: круглая металлическая кастрюля с крышкой и дыркой посредине, отчего изделие имело вид большого бублика? - в ней можно было печь тесто не в духовке, а на обычной конфорке газовой плиты или керосинки). Главное же — все приносили с собой рукоделье. Шили, вязали, а больше всего штопали бесконечные дырки на мужских носках или на чулках — покупка этих необходимых предметов была почти неразрешимой проблемой.
Не могу не вспомнить по ассоциации, как Петр Андреевич распределял талоны на промтовары (тогдашняя терминология), которые раз в месяц или в два поступали в отдел из профсоюзного месткома, — иначе нельзя было купить предметы первой необходимости. Я участвовала в этом действе так называемого «треугольника» отдела, так как меня вскоре выбрали профоргом. Парторганизацию, то есть третью сторону, представляла наш главный хранитель Любовь Васильевна Сафронова.
Мы усаживались за большой стол в кабинете Петра Андреевича, я раскрывала клеенчатую тетрадь, где фиксировалось каждое распределение талонов, и начиналось очень серьезное обсуждение — как раздать очередную порцию благ. Она могла состоять, скажем, из трех пар носков, пары чулок, кальсон и двух кусков туалетного мыла. При решении учитывалось все: и состав семьи (а значит, уровень бедности и нужд), и предыдущие раздачи, и трудовые успехи. Потом я проходила по всем комнатам, объявляя о результатах, и, конечно, все обиды обрушивались на меня, хотя, как правило, перевешивало мнение заведующего.
А на «посиделках» за чаепитием и штопкой происходили увлекательные беседы о чем угодно — от рассказов об архивах до живописи и музыки. Помню, как однажды Елизавета Николаевна попросила меня сделать небольшое сообщение о гом, что наше поколение ценит в Чехове. Боюсь, мое выступление оказалось обычной идеологической стряпней, потому что она была явно разочарована.
Вспоминается мне еще, как протекали у нас ежеквартальные собрания, где Петр Андреевич докладывал о ходе дел, выполнении плана, хвалил усердных и распекал нерадивых. Сами эти отчеты готовила Елизавета Николаевна (потом, когда я стала заместителем заведующего, отчетность досталась на мою долю), он их только просматривал перед выступлением и частенько перевирал цифры. Тогда она вскидывалась со своего места и, с укоризненным возгласом: «Петр Андреевич!», на память называла верные цифры.
Требовательна она была чрезвычайно и, проверяя работу сотрудников, не оставляла без внимания ни одну мелочь. Но это получалось совсем не обидно, а уроки запоминались надолго.
У меня она сразу принялась исправлять произношение (в моей речи все еще сохранялись некоторые рудименты южнорусского говора), главное, словоупотребление. Я была прилежной ученицей и, один раз выслушав ее замечание насчет, например, употребления глаголов «надеть» и «одеть» или выражений «в отпуске», а не «в отпуску», больше не ошибалась. Ее русский язык был тем классическим московским языком, который в значительной степени утратило уже мое поколение, выросшее в вавилонском столпотворении советской Москвы, а уж на язык моих внуков вовсе не похож.
Сейчас, когда я пишу эти строки, — декабрь, самый темный и противный поэтому месяц года. Елизавета Николаевна тоже его не любила и каждый год 19 декабря, в день зимнего равноденствия, приходила на работу с коробкой шоколада, угощала всех, поздравляя с тем, что день поворачивает на весну. Сколько лет уже нет ее на свете, а я вспоминаю и вспоминаю об этом ее обычае.
Переехав на Юго-Запад, Елизавета Николаевна еще несколько лет ездила оттуда на работу. После семидесятилетия, которое мы отпраздновали в 1960 году, она начала поговаривать об уходе на пенсию. Езда на работу становилась очень утомительной, зрение слабело. Иногда она засыпала днем за своим столом. Довольно вредные молодые сотрудницы (типа Сидоровой и Тигановой) шипели, но я, разумеется, никогда бы не дала ее в обиду. Она ушла на пенсию в 1963 году, когда сама решилась на это.
Первые годы она продолжала работать и дома, но потом глаза почти отказали, и она, как сама мне говорила, не видела больше смысла в жизни. Когда я была у нее в последний раз (не подозревая, конечно, что он последний), она сказала своей племяннице Марине снять со стены и упаковать в подарок мне картину Бялыницкого-Бирули, висевшую у нее над столом (я всегда любовалась ею, особенно когда ее освещало солнце). Когда я запротестовала, она грустно ответила: «Как вы не понимаете, я хочу, чтобы дорогие мне вещи достались дорогим мне людям!» Теперь картина висит над моим креслом, где я провожу свои старые годы.
Умерла Елизавета Николаевна в 1972 году, восьмидесяти двух лет — гораздо моложе, чем я сейчас, но казавшаяся мне бесконечно старой. И этого, что сказали над ее гробом, до сих пор помню выступление Зямы Паперного. Он говорил о том, какой дряхлой она была в последние годы и как тени этой дряхлости не осталось, как только он заговорил с ней об издании записных книжек Чехова в готовившемся тогда собрании сочинений. Тут перед ним снова был ученый во всеоружии своих знаний!