Иногда папе подбрасывали в наркомате какие-то пайки, и мы неделю или две перебивались. Но к весне стало совсем плохо - и мы, несколько знакомых молодых женщин, решили поехать в деревню менять вещи на продукты. Незабываемая это была поездка. Нечего и говорить, что мы понятия не имели, что почем и как торговаться, - но к тому же никто из нас не представлял себе нрав местных крестьян. Мы, московские девушки, воображали их себе чем-то вроде наших хозяек на подмосковных дачах, доброжелательных и улыбчивых.
Но в уральской деревне нам показали, почем фунт лиха! Повез нас сосед на розвальнях, оговорив себе долю в будущей нашей выручке. В первой же деревне, встретившейся на пути, мы увидели только высокие заборы из плотно пригнанных досок, услышали доносящийся из-за них хриплый лай собак — и больше ничего. Ни отклика на наш стук, ни даже любопытства к пришлым людям (но, конечно, далеко не первым в то время). И только в одной из следующих деревень, где был сельмаг, мы увидели наконец людей и что-то наменяли на свою посуду, отрезы материи, мамину шелковую шаль и новые туфли. А расплатившись с возчиком, вообще выручили какую-то ерунду.
В общем, мы мало годились к суровому счету, предъявленному нам жизнью в воюющей, голодающей стране. Сознание это становилось особенно болезненным на фоне того, как жила совсем рядом с нами семья, в квартиру которой нас вселили. Я не могу сказать ничего дурного о наших взаимоотношениях: мы жили мирно и вполне устраивали друг друга.
Это была еврейская семья, состоявшая из стариков-родителей, их незамужней дочери и сына (он-то и был директором театра) с женой и девочкой-дауном. По тогдашним критериям, семья эта жила роскошно. Сын принадлежал к местной номенклатуре и получал снабжение по первой категории. Жена его заведовала карточным бюро (что это за кормушка, понимает каждый, кто жил при карточной системе) — место, которое в начале войны можно было получить только по очень высокому блату. Мало этого: сестра его работала официанткой в известном всему городу «Круглом доме», где находилась обкомовская и облисполкомов-ская столовая, и, как любой служащий общепита, каждый день приходила домой с полными сумками провизии.
Понятно, что они жили так, будто не было не только войны и голода, но даже не кончился еще расцвет нэпа. И я раз навсегда строго-настрого запретила Юре входить к ним в комнаты, даже если приглашают - не хотела, чтобы он видел их накрытый стол. А больную их восьмилетнюю девочку, которая по своему разуму только и могла играть на равных с моим трехлетним сыном, зазывала к себе лучше по воскресеньям — когда он бывал дома, а не в детском саду. Но и это еще не все. Старик-отец был старостой местной синагоги и потому ведал всеми ритуалами, в том числе и похоронами и еврейским кладбищем. А старики в семьях, слетевшихся в Свердловск со всей европейской России, умирали один за другим.
И вот однажды, когда мне понадобилось зачем-то обратиться к нашей старухе-хозяйке, я, постучав в дверь и не дождавшись ответа, приоткрыла ее и поняла, почему моего стука не услышали: старики были погружены в подсчет дневной выручки. Они сидели на кровати, а между ними лежала такая гора денег, какую мне вообще не приходилось видеть.
— Что же это — за один день? — спросила я, когда бабка наконец ко мне вышла.
Она немного смутилась.
— Это все-таки не нам одним, надо кое с кем делиться.
Вначале, понаблюдав некоторое время за их девочкой и убедившись, что она с удовольствием слушает, когда я читаю Юре, я предложила родителям попробовать обучить ее грамоте. Безвозмездно, конечно, — тем более что я не была уверена в успехе. Но когда мы начали с ней заниматься, Люба-официантка стала всякий день приносить Юре плитку шоколада, и у меня не было сил отказаться.
Сначала дело пошло хорошо, девочка довольно скоро усвоила первые три буквы, научилась их находить в подписях под картинками, но потом оказалось, что это для нее предел. Едва мы дошли до буквы Д, выяснилось, что она уже не помнит букв А и Б. Побившись с месяц, я отказалась от этой затеи. Кончились и шоколадки.
После Нового года в Свердловск начали прибывать эшелоны с ленинградцами, вывезенными из осажденного города по льду Ладожского озера. Для них организовали новые госпитали, освободив помещения некоторых школ, а действующие школы еще пополнив учениками закрывающихся. Работать стало просто немыслимо.
Но, кроме этого, всех нас привлекали к уходу за больными в этих новых госпиталях, куда учителям надлежало приходить после окончания уроков в школе. Нас пару раз собрали, чтобы втолковать что-то элементарное из медицинских знаний, а потом попросили помогать санитаркам и медсестрам.
Мужчин среди опухших от голода полумертвых людей было немного, только женщины и дети. Зачастую нельзя было понять даже их возраста. По сравнению с ними мы, прожившие уже почти год в голодном городе, представлялись себе пышущими здоровьем.
Особенно мучителен был вид детей, не говоривших, не откликавшихся на ласковое слово. Теперь мой собственный худенький сынишка казался мне цветущим созданием. Зато как радовало постепенное возвращение их к жизни — когда они начинали играть или становились способными послушать детскую книжку.