Годы на Университетской для меня были подлинно счастливым детством. Родители были еще молодые, старший брат и Гутя, молодая девушка, несколькими годами старше его - студенты, и в доме много молодых людей, музыки, танцев. Помню жаркое лето 1924 года, которое мы прожили в городе — у нас всегда было полно народу, все ходили в трусах и сарафанах, а мороженое, которое тогда еще не покупали, а делали сами (целый день по очереди крутили мороженицу), ели глубокими тарелками.
Быт при нэпе стал совсем иным. В магазинах было полно товаров, денег у родителей, по-видимому, хватало, и тогдашний уровень жизни нашей семьи я вспоминаю как небывалый — ни до, ни после тех лет. Как сейчас вижу отца и маму, собирающихся на какой-то концерт. Мама, очень красивая, стоит перед большим трюмо в новом, из впервые вошедшего тогда в моду шелкового джерси, платье, расшитом золотыми дубовыми листьями, и в черных лакированных лодочках (только девочки способны так запоминать нравящиеся им туалеты взрослых!). А папа любуется и целует ее сзади в открытую шею. Я думаю при этом: «Буду большая, у меня тоже будет такое платье!» Ничего красивее я и вообразить не могу.
Коммунальная квартира на Университетской улице, в которой мы жили, была пятикомнатной, и в ней обитали три семьи. Две комнаты, смежные, принадлежали нам. В одной была спальня родителей, кровать которых отгородили ширмой с китайскими драконами, а у другой стены стояла моя кровать. В другой комнате — общей столовой, гостиной и пр., на плюшевом красном диване спала Гутя, на раскладушке — Даня. Здесь стояло пианино, на котором занимался Даня, а потом начали учить меня, большой сервант с резными деревянными украшениями и круглый обеденный стол.
Еще две комнаты занимали наши соседи — бездетная пара, имен которых не помню, в пятой комнате жил одинокий сосед, военный, с двумя большими собаками, которых я боялась. В огромной кухне с огромной же плитой жила наша общая домработница Марианна, спавшая там за ситцевой занавеской на кровати с множеством перин и подушек.
Про общую домработницу надо пояснить. Квартира наша была не просто коммунальной - мы и жили коммуной. Быт жильцы организовали следующим оригинальным образом: каждая семья вносила в общие расходы на питание и на оплату Марианны сумму, пропорциональную количеству ее членов. Дежурили по неделе мама, соседка и Гутя, по договоренности с нашим одиноким соседом заменявшая его на дежурстве. Дежурная хозяйка обеспечивала снабжение, заказывала меню, контролировала стряпню, уборку и стирку, входившие в обязанности Марианны. Каждая хозяйка стремилась в свое дежурство кормить всех как-то особенно вкусно и оригинально, у каждой были свои «фирменные» блюда. До сих пор помню чудесные муссы и желе нашей соседки и треугольные пирожки с маком, «гументаши», которые пекла мама.
Что же до Марианны, то это была моя большая приятельница. Молодая девушка из немецкой деревни близ Саратова, случайно оказавшаяся в Харькове, она обладала уже и тогда неправдоподобными, традиционными добродетелями: фантастически чистоплотная, умелая, быстрая, ловкая и невозмутимая, она, казалось, без всякого труда обслуживала всю коммунальную компанию, находя время и для отдыха. В свободное время она ходила в немецкую кирху, вязала бесконечные кружевные покрывала и подзоры для будущих своих постелей или читала напечатанные готическим шрифтом немецкие книжки. А главное, писала длинные, тоже готические письма своему жениху, ожидавшему ее в родной деревне. Работая у нас, она копила деньги на приданое и к концу нашей жизни в Харькове, сочтя, что накопила достаточно, уехала домой со своими перинами, подушками и вязаными покрывалами.
Было так уютно залезать к ней за занавеску, болтать там о всякой всячине или пытаться разбирать непонятные письмена жениховых посланий — Марианна учила меня читать готическое письмо (читать, но не понимать - языка я, конечно, не знала). И понятно, что она же покрывала и выручала меня в разных затруднительных случаях. А я зато читала ей вслух или пересказывала прочитанное. Так и вижу Марианну перед собой — розовую, пухлую, расчесывающую перед сном свои длинные светлые волосы, и себя, свернувшуюся калачиком на ее постели и «с выражением» читающую ей «Мцыри».