После Парижа я поселился не в Петербурге, а в Москве, где я родился, где учился в гимназии и в университете, где сидел в тюрьмах, где женился, где напечатал первые мои рассказы и где лежит на кладбищах прах близких мне людей. Это было не только внешнее, но и внутреннее возвращение на родину. Петербургские сны — и страшные, и пленительные — смешались как-то со счастливым бредом Парижа, и вдруг захотелось реализма во что бы то ни стало. И хотя это сокровище я получил не сразу и не так, как ожидал, но все же получил его, — правда, значительно позднее, но в той же Москве.
Итак, после Парижа я поселился с женою в Москве. Приютил меня у себя мой верный друг, с коим я связан {273} сердечно с гимназической скамьи, С. А. Четвериков, весьма ныне известный врач, специалист по детским болезням. Он заботился обо мне в дни моего ареста и ссылки и всегда, как добрый гений, приходил ко мне на помощь, когда я тонул в житейской пучине.
В Москве я встретился вновь с друзьями юности. Среди них был милый Борис Зайцев, к сожалению, оказавшийся ныне за рубежом. Теперь он эмигрант, и мы друг для друга не существуем. Я не имею теперь понятия о том, что он делает. Но того старого друга, Бориса Зайцева, который никогда никакой политикой не занимался и понимал в ней столько же, сколько я в китайской грамоте, я, конечно, забыть не могу и люблю по-прежнему. Связывала нас с ним — не политика.
Меня и Бориса Зайцева соединяла та лирическая меланхолия, коей болел я иногда в былые годы и от коей не был свободен и мой друг. Очень надеюсь, однако, что он теперь ее преодолел, несмотря на свое противоестественное положение по ту сторону границы.
Борис Зайцев как писатель рос и развивался не в той среде, которая меня окружала. Он был связан больше со «Средою»[i], где жили в бытовом благополучии так называемые «реалисты», весьма, впрочем, на мой взгляд, от истинного реализма далекие. Но в Зайцеве, по счастью, был добрый инстинкт, было настоящее чутье культуры. И он не страдал тем провинциализмом, какой весьма был характерен для большинства бытовиков. Мне нравилось в Зайцеве то, что он постоянно искал каких-то больших встреч — то с Гете, то с Данте, то с Италией Раннего Возрождения… И если он в своем, так сказать, быту несколько увядал и снижался до сомнительного уюта московской богемы с ее сереньким жаргоном, зато в иные счастливые часы он беседовал как равный с великими тенями прошлого. Сердце у него лирное. Мне кажется, что я подслушал его песню, и мне очень хотелось бы, чтобы он вернулся на родину, бросив чужой мир, едва ли исполненный гармонии.
{274} Здесь, в Москве, познакомился я с одной дамой[ii], которую, между прочим, написал на большом полотне В. А. Серов. Этот портрет всем известен. Она была ученицей Серова. Блеск и нарядность ее салона помешали развернуться как следует ее дарованию, а между тем у нее был не только хороший вкус, но и своеобразное чувство красок и рисунка. Здесь, у этой дамы, я перезнакомился с московскими художниками — Ульяновым, Милиоти[iii], Павлом Кузнецовым[iv], Крымовым[v], Феофилактовым[vi] и многими другими. Впоследствии в этом салоне появлялись не только художники, но и философы и поэты. Даже Верхарн, Маринетти[vii], Поль Фор[viii] и прочие иностранцы, навещавшие нас, считали своим долгом представиться этой даме. Несмотря на свое положение светской женщины, она сумела остаться художницей, добрым товарищем и человеком, совершенно свободным от «буржуазных предрассудков». Настроенная весьма враждебно к старому порядку, она охотно без малейших колебаний щедро раздавала свои деньги всем, кто приходил к ней просить на революцию. Вскоре, впрочем, наступили дни, когда ей уже нечего было расточать.
В Москве жизнь моя сложилась куда тише и благообразнее, чем раньше. Однако преступный хмель, коим увлекался я, завороженный петербургскими туманами[ix], отразился на моем здоровье. У меня всегда был жар, при кашле появлялась кровь. Доктор сказал твердо, что у меня туберкулез. Я этому как-то не очень поверил и продолжал работать, не обращая внимания на температуру.
[i] «Среда» — литературный кружок в Москве, собиравшийся по средам у писателя Н. Д. Телешова (1867 – 1957). Просуществовал с 1899 по 1916 гг. Участниками его были В. В. Вересаев, А. И. Куприн, И. А. Бунин и др.
[ii] Чулков говорит о своем знакомстве с Евдокией Ивановной Лосевой (1881 – 1936), которой он посвятил стихотворение «Психея» («Стихотворения Георгия Чулкова»). Портрет Е. И. Лосевой работы В. А. Серова написан в 1903 г.
[iii] Милиоти — вероятнее всего, речь идет о Николае Дмитриевиче Милиоти (1874 – 1950), живописце, члене обществ «Мир искусства» и «Голубая роза», так как с Василием Дмитриевичем Милиоти (1875 – 1943) Чулков был знаком раньше, когда тот заведовал издательским отделом журнала «Золотое руно» и оформлял его книгу «Покрывало Изиды».
[iv] Кузнецов П. В. — см. коммент. 672 (с. 747) [В электронной версии — 675].
[v] Крымов Николай Петрович (1884 – 1958) — живописец, мастер синтетического, гармонично организованного пейзажа-картины.
[vi] Феофилактов Николай Петрович (1878 – 1941) — живописец и график, был близок к объединению «Голубая роза», испытал влияние графики О. Бердслея. Его даже называли «Московским Бердслеем». Оформлял журнал «Весы». В его графике преобладали болезненные фантазии, в которых участвовали химеры, сфинксы, летучие мыши, бесполые марионетки и гермафродиты.
[vii] {751} Маринетти Филипп Томмазо (1876 – 1944) — итальянский писатель, глава и теоретик футуризма, впоследствии сподвижник Муссолини. В статье «Маринетти» (Чулков Г. Вчера и сегодня) Чулков писал о «гениальной наивности» этого «художника-ребенка», но в то же время утверждал, что «его поэзия — самый вульгарный модернизм, подновленный и подкрашенный неудачно и безвкусно».
[viii] Фор Поль — см. коммент. 435 (с. 722) [В электронной версии — 439].
[ix] Показательно, что свою повесть (1916), действие которой разворачивается на фоне «петербургских туманов», Чулков назвал «Осенние туманы».