Винсент и Фредерик
Сидя в баре у Сильвио, мы с Ольгой просматриваем занятный «Путеводитель по мистическому Провансу».
— Сегодня едем в Арль, — решает Ольга, разглядывая старинную гравюру с изображением древнеримского кладбища Алискампов в Арле. — Вот смотри, эти гробницы и сейчас стоят в аллее платанов.
— Я слышала, что это название Алискампы соответствует античным Елисейским Полям — блаженство праведников.
— Очень может быть. Во всяком случае, по созвучию это близко. Между прочим, это, кажется, единственное место древнероманской эпохи, которое попало на холст Ван Гогу. У него есть этот пейзаж, довольно мрачная аллея и прогуливающийся по ней господин в зеленом фраке.
Нашу беседу прерывает вбежавший в бар Ника.
— Садись скорей завтракать! — командует Ольга. — Сегодня едем в Арль.
Ника всегда готов везти нас куда угодно, тем более что он знает наизусть все места. И вот мы снова в лимузине, и снова перед нами прелесть пустых в это время года белых дорог. Камыши, кипарисы, беленькие «масы» с черепицей на крышах и солнце. Вспоминаются строчки из письма Ван Гога другу-художнику Эмилю Бернару:
«О прекрасное солнце здешнего лета, — оно ударяет в голову, и неудивительно, что от этого становишься „тронутым“, но так как я был им и раньше, то я наслаждаюсь вполне».
Мы едем мимо сжатых полей пшеницы, и все здесь напоминает пейзажи Ван Гога. Он всегда был опален солнцем. Он сгорел в этих полях, гениальный Винсент, работая на желтом поле, под желтым солнцем, и это, конечно, было гибельным для его нервов и кровеносных сосудов.
Я помню, как мой дедушка Суриков шестидесяти шести лет ездил в Ялту в июле и лежал там на пляже по четыре часа под палящим солнцем, а потом бултыхался в море, а потом еще шел в горы на прогулку. Это было в 1915 году, и никто из врачей тогда не останавливал его от этого безумия. Только теперь медицина распознала, что такое чрезмерное облучение солнцем. А дедушка умер шестидесяти семи лет: можно сказать, еще совсем молодым, от полного склероза сосудов. Так солнце, порождающее жизнь, может пресечь ее, если общаться с ним чаще и дольше, чем следует.
Ван Гог любил желтую мажорную гамму цветов, от лимонной до оранжевой. «Я выкрасил маленький домик, в котором я живу, в светло-желтый цвет, ибо хочу, чтобы он был для каждого источником света», — писал Ван Гог. В этом домике он жил в Арле, оттуда с мольбертом и холстом ходил на пейзажи в поля, мимо которых мы сейчас едем.
Арль — он и сейчас вангоговский. Золотой в лучах октябрьского солнца и лиловый в тенях, он зазывал нас в свои узенькие улицы, раскрывал для нас свои табачные лавочки, предлагая повертеть рулетки со множеством открыток, выставлял для нас к порогам магазинов груды местной керамической посуды, грубоватого, но прелестного фаянса и стекла и плетенных из камыша изделий.
Незаметно очутились мы перед кафедральным собором Святого Трофима, того самого, о котором Ван Гог писал брату Тео: «Здесь есть готический храм, который я начинаю считать замечательным, храм св. Трофима. Но в нем я нахожу нечто странное, нечто чудовищное, нечто уничтожающее, как призрак. Этот чудный памятник такого величественного стиля представляется мне как бы из другого мира, с которым у меня так же мало общего, как со славой Рима времен Нерона…» Эти строчки из письма Винсента здесь, в Арле, полном остатков романской культуры, открывают сущность Ван Гога, тянувшегося не к холодному величию римлян-поработителей, не к их следам, которые существуют сейчас главным образом для кино и фотокамер туристов, а к человеку на земле Прованса, к жнецу, пахарю, к прачкам на Роне, к платанам и кипарисам, к светлым дорогам, к болотам Камарги, где до сих пор царствуют табуны диких белых лошадей, манады черных быков с тонкими рогами полумесяцем и розовые мечтатели фламинго, стоящие в воде на одной ноге. Единственный в своем роде, Винсент любил землю и писал ее и тех, кто тоже любил ее и трудился на ней.
А храм Святого Трофима действительно особый. Мы с Ольгой рассматривали резьбу по камню, украшающую фризы и капители колонн.
— Вот здесь, — пояснила мне Ольга, — больше чем где-либо язычество сливается с христианством. И для тех, и для других лев служил символом мудрости и бесстрашия. Ты посмотри, ведь весь портал посвящен «львиной теме».
И мы рассматриваем львов, преследующих коз, пророка Даниила, брошенного в ров со львами, львиные головы в орнаментах; львы у ног четырех апостолов, стоящих между колоннами портала, и крылатые львы у ног Саваофа в овальном барельефе над дверью. А дверь! Неописуемой красоты, двустворчатая, вся в медных бляхах, схваченная завитушками бронзовых скоб, так хорошо, что трудно глаза отвести!
Отсюда Ника везет нас к древнеримской арене. И я вспоминаю детство, когда мы всей семьей, с отцом, Петром Петровичем, ездили в Арль. Вот она, арена, прекрасно сохраняемая арлезианцами. Ступени лестниц, ведущих на амфитеатры, такие высокие, что влезать на них было неудобно, разве что в римских сандалиях. Я на своих каблуках измучилась, прежде чем долезла по этим древним брусьям до второго этажа. Но то, что я увидела между арками, вознаградило меня за все муки восхождения. От тишины и красоты пустынной арены повеяло таким величием веков, хранящих торжественное молчание, что я долго стояла, не в силах оторваться от этой глубины синего неба и чистоты серого камня.
Когда-то мы с отцом смотрели тут бой быков. Корриды бывают и теперь в летние сезоны, и тогда приглашаются «на гастроли» знаменитые испанские матадоры. Сейчас здесь — пустыня.
Мы выходим на круглую улицу, опоясывающую этот колизей. Вот и маленький ресторанчик под вывеской «Арена», в котором я обедала, когда еще ходила в белой матроске, с двумя косичками, торчащими из-под соломенной шляпы. Мы остаемся пообедать, а потом продолжаем нашу удивительную, беспорядочную экскурсию по Арлю. Снова кружим в нашем лимузине.
Гостиница «Жюль Сезар» — Юлий Цезарь. В медальоне барельеф с профилем великого полководца.
— Мы можем здесь остановиться на ночь, если хочешь, — хитро улыбается Ольга, зная мою неприверженность к гениальному узурпатору.
— Ни за что! — возмущаюсь я. — Лучше просижу всю ночь на каменной скамье какого-нибудь здешнего бульвара!
Мы заглядываем в античный театр с остатками двух колонн по прозвищу «Две вдовы», потом выезжаем на площадь Форума. Там стоит бронзовый памятник поэту Фредерику Мистралю. Знаменитый классик Прованса получил в 1906 году за поэму «Мирей» премию Нобиле, которую он пожертвовал городу Арлю на содержание арлезианского музея — сокровищницы народного провансальского искусства. Памятник был поставлен поэту при жизни, в 1909 году, в 50-летний юбилей его поэмы. Мистралю тогда было семьдесят девять лет. На открытии памятника старик прочел первую строфу своей поэмы, я перевожу ее:
Я девушку Прованса воспеваю,
Там юная любовь ее, живая,
Близ моря, на полях долины Кро, цвела.
Как скромный ученик Гомера, я
Последую за ней, ее хваля,
Ту девушку, простую, как земля,
За грани Кро молва о ней не шла.
Огромная толпа на площади рукоплескала своему кумиру, а женщины-арлезианки просто рыдали от умиления…
У Мистраля была большая заслуга перед Провансом. Он восстановил чудесный старинный его язык, он писал на нем, он давал ему новую жизнь, этому «лангедоку», забытому и искалеченному наносными наречиями. Об этом есть у Доде в «Письмах с моей мельницы» хороший рассказ, так и названный «Мистраль». Мне хочется процитировать конец этого рассказа: «Пока Мистраль читал мне стихи на прекрасном провансальском языке, на три четверти латинском, на котором раньше говорили королевы и который теперь понимают только наши пастухи, я восхищался в душе этим человеком, вспоминая, в каком упадке был его родной язык и что он из него сделал. Я представлял один из тех старинных замков владетельного рода Бо, которые и поныне можно видеть в предгорьях Альп: крыши нет, перил на крыльце нет, стекол в окнах нет, трехлистные пальметки на стрельчатых арках сломаны, герб на воротах изъеден мхом, по парадному двору разгуливают куры, под изящными колонками на галереях валяются свиньи, в часовне, заросшей травой, пасется осел, из больших кропильниц пьют дождевую воду голуби, и среди этих развалин две-три крестьянские семьи устроили себе жилье в недрах старого дворца.
Но вот в один прекрасный день сын такого крестьянина влюбляется в эти величественные развалины, его возмущает их осквернение. Он поспешно прогоняет скот с парадного двора и с помощью фей, пришедших к нему на выручку, отстраивает парадную лестницу, восстанавливает резные украшения, вставляет стекла в окна, воздвигает башни, покрывает заново позолотой тронный зал и ставит на ноги огромный дворец, в котором некогда жили папы и императрицы.
Восстановленный дворец — это провансальский язык.
Сын крестьянина — это Мистраль».
Мы смотрим на памятник Мистралю: он изображен еще молодым, в широкополой шляпе, по которой сейчас разгуливают голуби, и я думаю о том, что не многие мои соотечественники знают этого провансальского Гомера. И тут же, на площади перед памятником, принимаю решение: переведу «Мирей»! Весь этот огромный труд, эту поэму о народе Прованса с его мифами, с его пахарями, виноделами и рыбаками, с его прелестной героиней — девушкой, спаленной солнцем в долине Кро.
И, как всегда бывает, когда найдешь какую-то новую тропу в творческом пути, то наполняешься счастливой бодростью, словно молодеешь, и хочется дышать глубже, и петь, и любить все и всех вокруг, потому что нет радости больше этой.