Тень Петрарки
Авиньон. Папский дворец. Если говорить о мистическом Провансе, то, пожалуй, на папский дворец падает наибольшая доля авиньонских преданий.
Те, кто создавал этот дворец, никогда не преследовали никакой цели, кроме личной наживы. Семь сменявших друг друга пап в течение семидесяти лет грабили население, держа его в темноте и страхе.
А началось все с того, что французский король Филипп Красивый решил не отдавать церковных сборов Ватикану, а оставлять во Франции и, взяв в плен римских пап, перевел папскую резиденцию из Рима в Авиньон. С этого момента папский престол стали занимать французы, часто малограмотные люди, низкого происхождения, и миссия наместников Бога на земле ограничивалась личными интересами.
Папа Иоанн XXII набрал налогами 700 000 флоринов, что составляет на современные деньги 1 000 000 000 франков. Причем утверждают, что он занимался алхимией, окружал себя фальшивомонетчиками и писал сочинения под странными заголовками вроде: «Эликсир философа» или «Искусство превращения».
Папа Бенедикт XII, сменивший Иоанна, пристроил к дворцу нелепую башню специально для того, чтобы под ней спрятать 40 ящиков золотых монет, сервизы золотой посуды и массу редких драгоценностей.
Папа Климент IV, по прозвищу Великолепный, на церковные сборы с провансальцев закатывал грандиозные приемы и праздники. Он говорил, что это помогает ему «чувствовать себя свободным и забывать о своем папстве».
Климент Великолепный был человеком подозрительным и трусливым. Он приказал на всякий случай прорыть подземный ход от папского дворца под рекой Дюрансой до самого городка Шаторенара. Но сам он никогда этим ходом не воспользовался. Зато говорят, что когда папство раскололось на авиньонское и римское, то антипапа Бенедикт XIII удирал этим подземным ходом. Перед бегством он успел замуровать в стенах дворца двенадцать фигур апостолов, отлитых из чистого золота. Об этом он поведал другу своему, венецианскому послу, но ни посол, никто другой не нашли этих фигур, поскольку их, видимо, и не существовало.
Все это рассказывается в народе, и принимать это за подлинные исторические факты не следует. Если же побродить по залам папского дворца, то надолго остается впечатление от его грандиозности. Я осматривала его с группой случайных туристов, и меня поразили громадные залы для приемов: сводчатые потолки, высоченные колонны, окна в проемах стен толщиной в метр, а то и в полтора метра. Галереи, монументальные парадные лестницы, величественные порталы с остатками барельефов и каменных скульптур. И множество башен: Башня ангелов, Башня совета, Башня кухни, Башня гардероба, Башня Святого Лаврентия и прочие.
Во втором этаже дворца были папские жилые покои, в которых сохранились выполненные по заказу Климента Великолепного удивительные фрески работы французского художника XIV века Робин Романа. Это «Оленья комната» с фресками на сюжеты: птицелова, рыбьего садка, соколиной охоты. Внизу, во дворце, частично сохранились в зале Аудиенций росписи в потолочных сводах, выполненные итальянским мастером Маттео Джиованетти: на синем фоне, усеянном звездами, фигуры двадцати пророков.
И, несмотря на дисгармонию архитектурных решений из-за многих перестроек и достроек, здание папского дворца все же так грандиозно и величественно, что группа посетителей, с которой я осматривала дворец, казалась мне вереницей муравьев, переползающих из одного зала в другой.
Конечно, во дворце пусто. В столовой нет стола, за которым помещалось сразу двести человек, в папской комнате, расписанной под драпировочную ткань, нет никакой мебели, но можно представить себе, как все это выглядело, когда на каменных плитах пола лежали ковры и стояла готическая мебель из мореного дуба…
Живут здесь только легенды, и самая из них поэтическая — это легенда об авиньонском мосте Сен-Бенезет.
Маленький пастушок Бенезет однажды, пася овец своей матери, увидел на небе знамение и услышал голос: «Брось овец, иди к Роне и построй через нее мост». Мальчик воспротивился, уверяя, что строить мосты не умеет, дороги к Роне не знает, да и овец не на кого бросить. Но тот же голос обещал ему провожатого и замену на пастбище. Бенезет послушался и отправился в путь. Вскоре он действительно встретил странника, который взялся проводить его. Пришли они к епископу, который в тот час удил рыбу. Святой отец рассмеялся, когда Бенезет рассказал ему о своем видении, и послал его к судье. Судья, выслушав историю, тоже стал смеяться, а потом, издеваясь, сказал:
«Вот если ты сможешь поднять тот камень, что лежит у нас во дворе, и отнести его на берег, то я тебе поверю». И тут в сопровождении толпы любопытных все отправились во дворец. Но чудо свершилось, Бенезет один поднял камень, который и тридцати человекам было не под силу поднять, легко отнес его на берег Роны и положил там, как раз на том месте, где должна была встать первая арка моста. После этого горожане прониклись глубокой верой и стали собирать средства на постройку моста. И Бенезет, почувствовав в себе чудодейственную силу, стал исцелять больных, изгонять нечистую силу из одержимых и так прославился, что к нему началось паломничество. Денег, которые ему платили за излечение, хватило на постройку гигантского моста при слиянии трех рек — Роны, Дюрансы и Сорги. А в 1433 году, после сильных дождей, все эти реки вышли из берегов и прорвали мост в двух местах. И с тех пор стоит этот знаменитый мост, о котором поется в песенке:
Sur le pont d’Avignon
On у dansent, on у dansent —
«На мосту в Авиньоне всё танцуют и танцуют». Больше, видно, он ни на что и не годится!..
Авиньон связан с именем итальянского поэта Франческо Петрарки. Здесь прошло его детство, здесь этот маленький итальянец стал великим поэтом.
Отец Петрарки, флорентийский нотариус, как и земляк его великий Данте, покинул родину из-за политических распрей. Семья обосновалась в Провансе, в Авиньоне. Франческо учился на юридическом факультете университета в Монпелье. Но юристом, как мечтал его отец, он не стал, а посвятил всю свою жизнь поэзии. «Книга песен», в которую Петрарка вложил все свои творческие силы, построена на двух темах: любви и ненависти. Любовь к прекрасной белокудрой Лауре, а ненависть к папскому дворцу в Авиньоне и к правителям Италии.
А Италия, разрываемая феодалами, защищавшими только личные интересы и продававшими родину, распалась на отдельные области, и это привело к полному крушению национальной независимости. Правители впустили иноземные войска. Потеряла свое влияние и церковь.
К усобицам зовут и бьют тревогу
Колокола, назначенные богу, — [1]
писал Петрарка, сетуя в песне «Моя Италия» на столпов церкви, продавшихся феодалам. Для того чтобы как-то существовать материально, Петрарка принял духовный сан, стал близок к папской курии в Авиньоне и тут воочию увидел ее низость, продажность и развращенность. Он обрушивался на нее в сонете:
Источник горестей, обитель гнева,
Храм ереси, рассадник злых препон,
Когда-то — Рим, а ныне Вавилон…
Здесь, понятно, подразумевается и само просится в рифму — Авиньон.
У Петрарки неподалеку от Авиньона, в городке Фонтен де Воклюз, было поместье на берегу Сорги, куда он убегал, когда пребывание возле папы становилось невыносимым. И в одном из своих сонетов он писал:
Покинув нечестивый Вавилон,
Приют скорбей, вместилище порока,
Я из бесстыдных стен бежал далеко,
Чтоб длительный был век мой сохранен.
Я здесь один. Любовью вдохновлен,
Пишу стихи, рву травы у потока,
Мечтаю вслух, парю душой высоко.
Тема любви у Петрарки вылилась в сонетах и песнях, посвященных Лауре. Свою даму сердца Петрарка встретил впервые на утренней мессе в церкви Святой Клары в Авиньоне. Было это 6 апреля 1327 года. С тех пор двадцать два года он посвящал ей сонеты и мадригалы, подобно трубадурам XIV века, избиравшим для куртуазной лирики именно гордых и недоступных светских красавиц — чужих жен. Супругом Лауры был авиньонец Гуго де Сад. Лаура родила ему одиннадцать детей, из которых один стал предком знаменитого в XVIII веке писателя маркиза де Сада, родоначальника «садизма». Вот об этой Лауре де Сад Петрарка писал:
Горю Лаурой, верен ей одной,
Вот лик ее, то гордый, то простой.
То строг, то благ, то хмурясь, то ликуя,
То сдержанность, то жалость знаменуя,
Он ласковый, иль гневный, иль немой.
Лаура скончалась сорока лет от свирепствовавшей в Европе чумы. Но Петрарка продолжал писать ей песни и сонеты еще в продолжение десяти лет. Это цикл «На смерть мадонны Лауры». Вряд ли эти чувства были подлинными человеческими, мужскими и искренними. Здесь, видимо, сама поэтическая форма рождала в поэте потребность найти предмет своей придуманной страсти и честно служить ему своей лирой всю жизнь. Когда смотришь на портрет Петрарки, то почему-то кажется, что он вообще ничего и никого никогда не любил, кроме своей высокой поэзии.
В Фонтен де Воклюзе над Соргой стоят руины замка, принадлежавшего другу Петрарки, кавайонскому епископу Филиппу де Кабассолю. В этом замке поэт часто гостил. На одной из стен развалин временем или каким-либо явлением природы образовалось огромное темное пятно, очертанием напоминающее человеческий профиль. Провансальцы прозвали это пятно Тенью Петрарки.
Но когда мы с Ольгой и Никой бродили по Авиньону, мне казалось, что нет, наверно, места на стенах неуклюжего папского дворца, куда бы не ложилась четыреста лет тому назад тень великого итальянского классика, поклонявшегося античной словесности, называвшего Цицерона своим «отцом», а Виргилия — «братом». Поэта, который, презирая средневековый религиозный фанатизм, верил в обновление Италии, в ее возрождение и мечтал о том времени, когда папский дворец снова водворится в Риме, считая, что только это может положить конец раздробленности его родины. Но поэт так и не дождался. Он умер за год до этого события…
Мы бродим по Авиньону, и странным кажется, что в кинотеатрах идут последние боевики, а в универсальном магазине широкая распродажа юбок и платьев мини и витринные куклы выряжены в платья и пальто до пят.
— Это еще «мертвый сезон», — говорит Ника, — вы бы посмотрели, что тут делается летом! Столько туристов, что некуда плюнуть.
Сейчас Авиньон спокойный. Старинные улицы бегут к набережной Роны. Почему-то по-русски эта река — женского рода. Какой досужий переводчик наградил этот поток мужественной силы и стремительности женским родом? Ведь это равносильно тому, что Дон назвать Доной, а Енисей — Енисеей. Рон — богатырь, а под Авиньоном в него впадают еще две реки — Дюранса и Сорга, та самая, которую вспоминает в своем сонете Петрарка:
To нимфа ли, богиня ли иная,
Из ясной Сорги выходя, белеет,
И у воды садится, отдыхая…
Домой, в Сен-Реми, мы ехали через городок Кавайон. Мы были приглашены на ужин к эгальерскому художнику Бернару Биго, и мне хотелось привезти им свежих форелей. В этот прелестный городок на берегу Дюрансы со множеством остатков римского владычества мы приехали во второй половине дня. Он весь утопал в еще густой, желтеющей листве могучих платанов.
На маленькой квадратной площади раскинулся по-южному живописный рынок, полный дынь, инжира и рыбы. Покупая у торговки рыбу, я заметила на стене дома, возле которой расположился рыбный лоток, надпись на мраморной доске. Она гласила: «В XIV веке на этом месте высился дворец, в котором епископ, кардинал Филипп де Кабассоль, эрудит и дипломат, родившийся в Кавайоне в 1305 году, принимал Петрарку в этом городе, где был епископом. Большая дружба объединяла две эти личности. Узнав о смерти Филиппа де Кабассоля в 1372 году, Петрарка воскликнул: „Эта смерть вызывает глубокую скорбь в моем сердце“».
Опять Петрарка! Я стояла с форелями в руках и внимательно читала эту надпись.
— Интересно? — улыбнулась Ольга, заметив мое волнение.
— Подержи форели. — Я сунула Ольге пакет с рыбой и быстро переписала надпись в свой блокнот…
Через час мы были в Эгальере, где ждали нас к ужину друзья Ники — семейство Биго.
Бернар Биго, еще молодой француз с густыми рыжеватыми волосами до плеч, в усах и бороде, радушно приветствовал нас, вскочив с белой шкуры, разостланной у камина в его гостиной. Он был босиком, в ярко-красной фуфайке, с массивной золотой цепью на груди и в очень узких черных бархатных джинсах. При всем этом колоритном виде у него были манеры хорошо воспитанного парижанина, он держался естественно и мило, говорил с отличным парижским акцентом, и казалось, что этот столичный человек просто вырядился для маскарада и сейчас пойдет в спальню, переоденется в нормальный костюм и вернется в приличном виде к гостям. Но ничего этого не случилось. Вбежала Мартина, его жена, высокая, тоненькая брюнетка с синими глазами и нежной кожей. На ней была длинная черная юбка и белая пуританская кофточка с манжетами. Я передала ей форели и попросила отварить их к ужину, чему Мартина была очень рада, а может быть, как хорошо воспитанная француженка, только сделала вид.
Ника вдруг заторопился, сказав, что он должен за кем-то зайти. Мы остались с хозяином, он усадил нас в мягкие кресла возле камина, и, конечно, разговор зашел о живописи. На белых стенах гостиной висели работы хозяина. Это была чисто абстрактная живопись с пятнами геометрических форм, закрашенных где-то мазками, где-то крапом, а где-то просто залитых краской. За этот приезд во Францию я навидалась абстрактных картин столько, что, признаться, они мне уже надоели.
Начались обычные вопросы, как я отношусь к абстрактному искусству, на что последовал обычный в этом случае ответ: «Если в этих пятнах есть для зрителя что-то значительное и что-то волнует его воображение, хотя бы своей декоративностью или гармонией, то как абстрактное искусство оно уже теряет свое значение и становится вполне конкретной деталью в окружающем мире. А чем это достигается — это уже секрет изобретателя и зависит от вкуса и степени утонченности или, наоборот, упрощенности мышления автора». Обычно абстракционисты этим вполне удовлетворяются, и тут также наши отношения сразу наладились. Ольга стала рассказывать Бернару разные парижские новости в мире художников, она, несмотря на свою приверженность к луврской классике, как-то умела разбираться в модернизме, и ей было интересно беседовать с Бернаром.
Вскоре вернулся Ника со своим другом, высоким, молодым Люсьеном. Оба были с гитарами, одеты в какие-то короткие куртки с галунами и кружевами. Вместо брюк на них были трико и сапожки. У Люсьена красная куртка и черное трико, у Ники желтая куртка и красное трико. Я поняла, что нам предстоит вечер с трубадурами.
Люсьен производил странное впечатление. Голова его поросла короткой темной щетиной, так же как щеки и подбородок, — позднее Ника объяснил мне, почему он так выглядит. Оказалось, что три месяца тому назад он порвал с любимой женщиной и так затосковал, что обрился наголо. Теперь волосы у него отрастают, но он решил не бриться и не стричься.
— А чем он занимается, ты можешь мне объяснить?
— Он отличный музыкант, с серьезным образованием. Но заработать невозможно без импресарио, без прессы, без выхода на сцену. И сейчас он поет в ресторанах. Вон видите, к его поясу привешен кожаный кошель, туда он кладет свой сбор, выступая между столиками.
— А ты что делаешь в этом костюме?
— Я помогаю ему. Подыгрываю на гитаре, но мой номер — это чтение стихов и рассказов. Вот так подрабатываем на хлеб…
Мы ужинали в столовой, за отлично сервированным большим столом. Мартина, как все француженки, хорошая повариха, угощала нас мягкими пресными грушами авокадо. Разрезав их пополам и вынув из середины большую кость, она наполнила выемку острым соусом, и я впервые попробовала у них этот фрукт-овощ, это было очень вкусно и, видимо, сытно. Форели тоже были отлично сварены и лежали на блюде, голубые, как лезвия стальных ножей.
За столом молодые люди начали острить и хохотать до упаду, как это часто бывает с молодыми. Их смешили совершенно неожиданные вещи, понятные только им одним, и удержу нет этим взрывам молодой радости.
Пить кофе мы перешли в гостиную, к камину, и тут начался концерт. У Люсьена оказался сильный красивый голос. Пел он только народные песни и всего Брассанса, что мне было чрезвычайно приятно, поскольку я третий год занимаюсь переводами стихов-песен этого поэта-трубадура. Брассанс открыто выступает против буржуазной, мещанской морали.
Люсьен пел Брассанса, конечно, не так, как сам автор поет свои стихи, не претендуя на исполнение, очень скромно и просто, подыгрывая себе на гитаре. Люсьен пел артистичнее, выразительнее и по-молодому темпераментнее. Играл он на гитаре с большим мастерством, между песнями играл Баха, Равеля, Альбениса. Когда Ника сказал Люсьену, что я перевожу песни Брассанса, то он внезапно спросил меня:
— А «Сатурна» вы переводили?
— Нет, я даже его не слышала.
И под аккомпанемент двух гитар Люсьен очень хорошо исполнил эту старинную песню Брассанса.
— А вы можете перевести эту песню сейчас? — спросил Ника.
— Попробую. Пусть только Люсьен запишет мне слова. — И началась игра. Люсьен записал мне текст, я села в сторонку за камин и начала переводить. Это было необычайно интересно.
Люсьен и Ника играли, пели, рассказывали всякие истории. Но ничто уже не могло отвлечь или рассеять меня. Строчки приходили сами собой. И я довольно быстро перевела «Сатурна».
И вот уже Ника, не без труда разбирая написанные мною строчки, пытается продекламировать мой перевод.
— А что, если бы вы с Люсьеном приехали к нам в Москву и выступили вот в этих костюмах трубадуров?
И мы размечтались о том, как было бы интересно, если б Люсьен пел Брассанса у нас с эстрады, а перед каждой песней Ника читал бы ее в моем переводе. В моем воображении уже возникли эти две занятные фигуры в костюмах трубадуров, с их гитарами, рассказами и песнями.
Поздно вечером мы вышли из дома Бернара Биго. Хозяева нас провожали. Дворик был освещен только светом из окон, и все это напоминало какую-то старинную гравюру. Ника усадил нас в лимузин и долго не мог разогреть машину. Мотор всхлипывал, замирал, потом снова начинал тарахтеть, а Ника со своим трогательным акцентом говорил, смеясь:
Сатурну долго надо будет
Часы песочные крутить!