Когда в колхоз, где я работал, пришла весть о смерти Сталина, там началось такое, что я глазам своим не верил и представить себе не мог. По всей стране происходило одно и то же: люди вели себя так, словно умер их родной отец, глава семьи и рода, защитник, укрывавший их от всех бедствий и невзгод. Старики, дети горевали так, что не могло быть и речи о каком-то притворстве. Горе их было искренним, неподдельным:
— Что с нами теперь будет? Придут немцы, чужеземцы, Россия пропала... Загубят Россию...
Предвещали междоусобную войну, хаос, голод... Особенно поражало горе детей. Школы были закрыты, будто вся жизнь остановилась Дети ходили сами не свои, растерянные, с заплаканными глазами, точно и впрямь осиротевшие. Плакали и взрослые, партийцы и беспартийные; плач стоял коллективный, всеобщий, неумолчный. Секретарь райкома партии, правда, бросил клич «Прекратить слезы», но после недолгого затишья рыдания начались снова. Мы, ссыльные, относились к этому иначе. Но поразило меня, что на траурном собрании громче всех плакала ссыльная старая большевичка, около 15 лет проведшая в лагерях и тюрьмах. Когда на другой день я спросил ее, что сия притча значила, она ответила:
— Вы ничего не понимаете, я не о нем плакала, а о себе, обо всех нас...
Она рыдала о том, что он не умер на 20-30 лет раньше. Это навело на мысль, что среди миллионов и миллионов по всему Советскому Союзу, так горько оплакивавших смерть Сталина, было много людей, которые плакали не о нем, а о себе.
Конечно, мы, политзаключенные, пытались предсказать развитие событий. Припав 5 марта к репродукторам, мы слушали Москву. Когда 5 марта сообщили о смерти Сталина, я как раз собирался пойти к своему знакомому, тоже проведшему в лагерях около 17 лет, но сохранившему способность мыслить ясно и трезво. Человек этот встретил меня словами:
— Он умер, его похоронят и все будет по-другому.
Я и сам тогда подумал, что теперь следует пересмотреть все заново, что жизнь примет совершенно другие формы, хотя неизвестно, какие именно.
Конечно же, политзаключенные, за немногим исключением, полагали, что все изменится к лучшему.
Обходя своих друзей и знакомых, я зашел к бывшему прокурору Владивостока, арестованному в 1937 году. Человек этот на допросах подвергался страшным пыткам, был приговорен к расстрелу, который затем заменили заключением. Как и я, он работал теперь в колхозе. У него как раз в это время гостила жена, директор школы из Иркутска, а в прошлом — простая крестьянка. Бывший прокурор выглядел потерянным, не знал, что сказать. В это время с чаем в избу вошла его жена:
— Успокойся, — сказала она, — хуже не будет, будет лучше.
И действительно, его вскоре реабилитировали и дали персональную пенсию.