Почти весь следующий год я провел в лагерной больнице, откуда меня время от времени переводили в «каменный мешок», несмотря на протесты других заключенных, недовольных тем, что в камере находится умирающий.
Я никак не мог понять, что происходит, потому что «нормально» меня уже должны были расстрелять или вернуть в зону. Обычно, когда заочные приговоры утверждались Москвой, их приводили в исполнение через несколько дней. Человека брали ночью из камеры и расстреливали тут же во дворе. А если приговор не утверждался, то заключенного переводили, как правило, обратно в зону. В моем случае приговор оставался в стадии утверждения с июня 1941 года до августа 1943.
Следствие по моему делу возобновилось только после Сталинграда. Поликарпова убрали, вместо него появился очень вежливый и обходительный грузин по фамилии Гецаев. Гецаев заявил сразу, что поскольку я в свое время отказался сотрудничать со следственными органами, освободить меня он не может, но и смертного приговора мне нечего опасаться, так что нет никаких причин отказываться от «сотрудничества». Я тогда уже знал, что много смертных приговоров отменили, и поэтому согласился, но с условием, что мне дадут на просмотр мое дело.
На этом Гецаев прервал допрос. Когда же меня вызвали к нему в следующий раз, у него на столе лежало мое дело. Давая мне его Гецаев сказал, что после того, как я с ним ознакомлюсь, он продолжит со мной разговор. С большим интересом читал я секретные материалы своего дела. Первый же документ гласил, что меня заслали в СССР из-за рубежа в качестве шпиона. Потом говорилось, что благодаря «исключительным способностям» мне удалось проникнуть в аппарат Коминтерна, что я продолжал якобы вести контрреволюционную пропаганду, уже находясь в лагере. Дальше говорилось, что вместе с группой заключенных-иностранцев я пытался организовать восстание в Норильском лагере (приводились фамилии этих других «зеков»-иностранцев). В связи с этим предлагалось вынести мне смертный приговор. Документы эти были подписаны Поликарповым и местным прокурором. Следующим документом в моем деле был сам смертный приговор. В нем снова излагались указанные выше причины и говорилось: «Бергер И. М. приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу без конфискации личного имущества, поскольку такового не имеется». Приговор был подписан местной «тройкой». К их именам прибавили подписи нескольких сотрудников Красноярского краевого управления. Затем следовал документ, в котором говорилось, что дело № 5 возвращается в Оперчека Норильска для доследования. Приговор не был утвержден по двум причинам: во-первых, в деле не оказалось подписи самого обвиняемого, во-вторых, в Москве, в материалах не нашлось объяснения пятидесятишестидневной голодовки обвиняемого.
Можно только гадать, каким образом отсутствие подписи помогло сохранить мне жизнь. Дело, по-видимому, обстояло так. Вне всякого сомнения, в Москве было хорошо известно, что тысячи людей расстреливаются на местах, в лагерях и в тюрьмах, совершенно произвольно и самосудно. Поэтому отсутствие подписи в моем деле сразу наводило на сомнения. Приговор, видимо, не был утвержден не потому, что под сомнение была поставлена моя «вина», а просто из-за того, что в центре стремились не выпускать контроля из своих рук. Там пытались пресекать следователей, не соблюдающих инструкций. Что же касается заключенного, то его можно было подвергнуть новому следствию.
Так и мое дело отложили из-за неточного оформления (отсутствие моей подписи), а тем временем обстановка на фронте и в стране резко изменилась. Так я могу объяснить мое избавление.
Люди часто спрашивают меня, что я ощущал, находясь в течение двух лет между жизнью и исполнением смертного приговора. Поскольку человек не может постоянно находиться в состоянии крайнего напряжения, он постепенно привыкает даже к такому положению. То же относится и к долгим срокам заключения. Когда в лагерь или в тюрьму прибывает человек с десяти- пятнадцати- или двадцатипятилетним сроком, другие заключенные обычно утешают его: «Ничего, труден только первый год». Человек сначала думает, что над ним шутят, а потом убеждается, что это совершенная правда.
И все же, даже когда в камере смертников мы постепенно свыкались со своим положением, нет-нет, да и происходили события, которые обостряли нашу тревогу: лишь только кого-нибудь уводили на расстрел, напряжение становилось невыносимым. От скрипа открываемых замков, хлопания дверей и сознания, что уводят на расстрел человека, соседа — как бы часто такое ни происходило, — сердце пустело будто от крутого провала самолета в воздушную яму...