* * *
Как только лодка причалила к саду, наполовину залитому половодьем, гость услышал звонкое сестрино приветствие:
— С приездом, братец!
Она стремительно, как девочка, побежала ко мне по наклонной тропинке. Я поспешил ей навстречу. Мы крепко обнялись. Первой заплакала она, а, глядя на неё, не утерпел и я.
— Ты ничуть не постарел, даже наоборот, помолодел, а меня наверно не узнаешь: я ведь колхозница.
— Ты стала еще интереснее.
— Значит, ты узнал бы меня на базаре даже в чужом городе?
— Даже если бы население всего земного шара собралось в одно место, я и там узнал бы тебя в первую минуту.
— Ну, спасибо. А почему же у меня на сердце тоска?
— Радость при свиданьи всегда немного отзывается тоской.
— Нет, сердце что-то чует: наверно это наша последняя встреча.
— Что ты запела панихиду вместо здравия? — осердился Михаил Фролович.
Карасев и Лопатин, поблагодарив, хотели удалиться.
— Погодите, — остановил я их, — вы же трудились, гребли, вот вам за труды.
Я дал им по пятерке.
— Премного вам благодарны, Родион Михалыч, как были вы добрым сыздетства, когда на свадьбах забавляли гостей пляской, так прежним и остались. Дай вам Бог еще больше достатка, не приведи вам Бог таких лохмотьев, как на нас, а о разговоре в лодке забудьте.
— Забыть этого нельзя, но моя память безопасна для вас. Я буду помнить это для себя. Заходите как-нибудь поговорить о горе и радости.
— О радости будете говорить вы, а наша сказка горем начинается, горем и кончается, — махнул рукой Федот.
Когда они ушли, сестра сказала:
— Наверно всю дорогу не давали покоя? И как это они пристряли к вам?
— Ничего, ничего, москвичам это полезно.
— Да, Родион, Виловатова ты теперь не узнаешь: всё разваливается, всё сходит на нет. Прежним осталось только небо да пожалуй, вороны, галки, воробьи, голуби, а люди, гумна, поля, луга, лес — всё другое.
Вошли в дом. В просторной кухне было чисто: пол выкрашен желтой краской, стол покрыт голубой клеёнкой, возле порога лежал половик из зеленого камыша, стены были заклеены плакатами из Москвы — о пятилетке, займах, зажиточной жизни, о стахановцах. Положение колхозного бригадира обязывало ко многому, убранство его квартиры не должно было наводить на какие-либо подозрения.
Передняя часть дома была разгорожена на три комнаты: большой зал и две маленьких спальни. В переднем углу, вместо икон, стоял портрет косоглазого, лысого Ленина. Большая стена справа была увешана множеством фотографических карточек всех родственников, но главным персонажем здесь был я.
Зеркало в среднем простенке было в ржавых пятнах по углам. На подоконниках стояли горшки с геранью, не зачахшей в зимнюю пору. Маятник ходиков с маками, ромашками и васильками над циферблатом, выстукивал задорно, как бы радуясь приезду гостя.
Скатерть с петухами, которой был покрыт стол, напомнила замужество сестры. Тогда я в свадебном обряде выполнял роль «продавца невесты», требовавшего дорогого выкупа со сватов, приехавших за нею. Грозным воином, вооруженным толстой скалкой, сидел я справа от сестры, не соглашаясь ни на какие посулы и уступил только тогда, когда мою шею обмотали отрезом голубого ситца на рубашку. Но когда сестру уже вывели из дому, чтобы везти к венцу, я, бросив ситец на пол, стал плакать, как раскаявшийся мелкий предатель, польстившийся на такую малость. Выбежав во двор, я крикнул что есть мочи: «Отдайте, не нужен мне ваш ситец». Все гости засмеялись, сестра (она никогда не забудет этого), садясь в тарантас, оглянулась на меня и залилась горькими слезами.
— Свадебная скатерть... Ты сохранила её, — сказал я в раздумьи, — о как это было давно, но как живо воскресает в памяти...
— Слабый ты был тогда, не отстоял меня, — вздохнула сестра.
Я сел за стол, взял угол скатерти с самым большим, черно-красным петухом и заплакал. Она прижала мою кудрявую голову к своей груди, и, гладя, как маленького, стала приговаривать:
— Всё понимаю, каждую твою думу чувствую... Мне ведь тогда учиться хотелось, а не замуж выходить... Я ведь не вышла... Меня выдали... Но видно, чему быть, того не миновать... Я стала деревенской бабой, потом колхозницей. Не всем быть учеными... Прежнего не вернешь. А может быть его и не нужно возвращать? У меня хорошие дети, добрый муж, а, самое главное — ты — дороже всего на свете!
— А у меня — ты... одна ты, — всхлипывая повторял я.
Михаил Фролович вышел из зала, чтобы не мешать нашим излияниям чувств.