Быстро подходило время, когда я мог вернуться к преподаванию, однако у меня сложилось твердое отрицательное отношение к Лос-Анджелесу. Проезжая мимо тех самых улиц, по которым меня везли в машине скорой помощи, я вспоминал о своей недавней болезни. Она наложила свой отпечаток и на мое отношение к университету, и я не испытывал никакого удовлетворения. При моей нетерпеливости я не мог не видеть, что он не слишком спешил превратиться из славной средней школы в действительно высшее учебное заведение. У меня были разногласия с деканом в вопросах об установлении академического уровня и увеличении персонала. Он, как мне рассказывали, говорил, что всякий раз, когда он видел меня даже на расстоянии, у него едва не случался сердечный приступ, — так он боялся, что я иду к нему с новыми предложениями о расширении штата.
Лучшим местом в университете была библиотека Хэнкока. Она размещалась во внушительного вида здании и имела кое-какие хорошие книги — хотя само здание все же было лучше хранящихся в нем книг. Кроме того, в ведение университета перешла старая муниципальная библиотека из Бостона, но когда я узнал, какой литературой она располагала, то сравнил ее с бесценным собранием каталогов «Sears Roebuck» столетней давности. Это едкое замечание, скорее всего, не добавило мне популярности.
Несмотря на то, что у меня были друзья и новые знакомые среди математиков, физиков и химиков, во мне росло чувство разочарования, и я хотел уехать. Лос-Анджелес оказался неудачным опытом.
Именно тогда я получил телеграмму из Лос-Аламоса, приглашающую меня вернуться и занять более высокую должность с более высокой зарплатой. Она была подписана Бобом Рихтмайером и Ником Метрополисом. Рихтмайер стал руководителем теоретического отдела.
Это предложение вернуться в Лос-Аламос, работать среди физиков и снова жить в живительном климате Нью-Мексико стало для меня огромным облегчением. Я тут же ответил, что «в принципе» я заинтересован. Когда телеграмма пришла в лабораторию, в ней было написано, что я заинтересован в начальстве[1].