Четвертая жизнь - опять только моя: египетские иероглифы летом, когда не видно звезд, астрономия - осенью и зимой. Об этом Миша знает. Вместе со мной он учит созвездия, но без особого увлечения. Самое главное, что Миша ни над чем моим не смеется, говорит со мной не слащавым языком взрослого, а как с другом. Мы и есть друзья. Иначе и быть не может. Миша задумчивый, - на моем сорокалетнем языке можно было бы сказать - лиричный (а папа говорит - «какой-то вялый»), о задушевном ему, конечно, не с кем говорить, как только со мной. Мама молчалива, с ней разговор не завязывается, а в папе лирика неудержимо - и обидно - пробуждает чувство юмора. И только мне Миша читает свои стихи:
Луна, как долька апельсинная,
На мостик лестница крута,
Дорожка пенистая, длинная,
Нежит, бежит из-под винта…
Знакомых гор бока зеленые,
У моря - белый городок,
И мысли пестрые, смятенные,
И неба синего кусок…
И вот теперь - воспоминанием,
Надеждами, мечтой живу
И жизни пестрое мелькание
Не в силах видеть наяву.
Мне же Миша читает свои пьесы. Они написаны стихами. Герои в них - рыцари, прекрасные дамы, менестрели, и я знаю, что в жизни должна быть любовь, что
В каждой жизни, тяжелой, печальной -
Должен светлый пройти менестрель.
Но жизнь пока не тяжела и не печальна.
Впрочем, вероятно, это только теперь так кажется. Тогда каждая неудача, неоправдавшееся ожидание, сердитое слово, сказанной тебе, были горем, потрясавшим душу, - хотя и не надолго. Все это с тех пор забылось. Но. ей-богу, по силе чувства это преходящее детское горе было не слабее горя взрослого. То, конечно, существовало вокруг меня: у взрослых и у Миши были свои огорчения, но я этого почти не замечал, во всяком случае, не чувствовал и уж конечно не понимал.
Помню, еще в Петрограде, когда моя Нюша уходила от нас служить, я увидел катящиеся по ее лицу безмолвные слезы и задал недоуменный вопрос: «Как можно плакать молча?» Мама мне сказала, что так плачут взрослые, и эти слезы - самые горькие. С тех пор я старался рыдать бесшумно, в подушку. Но все же эти взрослые слезы были непонятны. Я видел их у мамы, когда она родила мертвую девочку и кляла какого-то модного норвежского врача, который осматривал ее, с трудом оторвавшись от чтения
«La garconnе». Я так жалел маму: ведь ей всю жизнь хотелось радоваться дочке, которую я не мог ей заменить; но и жался, я не вникал в мамино горе; оно прошло незаметно для моей души.