Я уже выше рассказал кое-что о приезде Н. Н. Муравьева в Грозную и прибавлю еще несколько памятных мне эпизодов.
Обратившись к представлявшемуся ему известному донскому витязю генералу Бакланову с замечанием за то, что его казак-ординарец не умел сделать "вольт налево", главнокомандующий прибавил:
-- Извольте собраться для немедленной отправки в Азиатскую Турцию, где вы нужны для командования казаками.
-- Я готов отправиться, куда ваше высокопревосходительство прикажете, только буду просить денег на подъем, а то мне не с чем в дорогу собраться.
-- А верховой конь у вас есть?
-- Как же, даже два.
-- Ну так садитесь верхом и поезжайте, казаку никаких подъемов не полагается.
Конечно, Бакланов жестоко оскорбился, а на всех присутствовавших такое обращение с заслуженным боевым человеком произвело неприятное впечатление.
Но оригинальнее всего, что после такого ответа сам же Н. Н. Муравьев сделал представление в Петербург, выставил в лучшем свете заслуги Бакланова и ходатайствовал о награждении его единовременным пособием в пять тысяч рублей, что и было исполнено. К чему же этот столь резкий и неуместный в отношении к генералу ответ в присутствии множества посторонних лиц и нескольких казачьих офицеров и даже казаков?..
Войдя в дом, занятый главным местным начальником, и увидев в одной комнате несколько персидских ковров, Николай Николаевич обратился к генералу Врангелю с вопросами:
-- Что это, ковры казенные?
-- Да-с, казенные.
-- Ну, и верно особый смотритель для них полагается?
-- Нет-с, не полагается.
Вопросы были с иронией, а ответы с раздражением, тем более естественным, что ковры были заведены еще предместником барона и он не мог отвечать за действия другого, если бы действия были даже и самые противозаконные, чего уже никак нельзя было сказать о нескольких коврах, приобретенных на деньги, отпущенные для меблировки казенного дома. От предложенного обеда Муравьев отказался и потребовал себе редьку, гречневую кашу с постным маслом и квасу (был Великий пост). Спартанская трапеза вызвала всеобщую улыбку...
Должно быть, эти злополучные ковры и десяток горшков с красивыми комнатными растениями особенно возмутили спартанские наклонности генерала Муравьева, ибо на другое утро адъютант его Клавдий Ермолов показал нам письмо Муравьева к его отцу Алексею Петровичу в Москву, наделавшее в свое время столько шума и вызвавшее резкий ответ одного из кавказских офицеров. Письмо это и ответ на него были впоследствии напечатаны в "Русской старине". Главное содержание письма был упрек Кавказской армии за изнеженность, за роскошь, за упадок ее духа, крайние заботы о своих удобствах, причем проводилась параллель со временем командования Ермоловым, когда он в 1818 году при постройке Грозной жил в землянке, до сих пор скромно стоящей во дворе дворца "как упрек нынешнему времени".
Нет сомнения, что знаменитое письмо было набросано под минутным впечатлением неудовольствия, а еще вероятнее -- под влиянием сильного предубеждения против управления князя Воронцова, к которому, как известно, генерал Муравьев питал личное нерасположение еще со времен своего командования 5-м пехотным корпусом, расположенным в Новороссийском генерал-губернаторстве, где между Воронцовым и Муравьевым возникли в середине тридцатых годов какие-то неудовольствия, кончившиеся двенадцатилетней опалой последнего. Несомненно также, что впоследствии Муравьев должен был сожалеть о злополучном письме этом и особенно о его разглашении. Как человек умный не мог же он не сознать всей ошибочности выраженного в нем взгляда и, прямо говоря, всей бестактности хулить и унижать армию, во главе коей ему предстояло вести войну в Турции и покорить Кавказ. Не помню, где и от кого наслышался я, что и сам покойный Алексей Петрович Ермолов не одобрил письма Муравьева.
В чем обвинялась Кавказская армия? В изнеженности, в стремлении к удобствам, к роскоши, в упадке духа и дисциплины. Никаких оснований к подобному порицанию, брошенному в лицо целой армии, не было. Разве с такими изнеженными войсками можно было при Баш-Кадык-Ларе или Кюрюк-Дара разбить в пять раз сильнейшего неприятеля? Разве такой поход, какой совершен князем Аргутинским в 1853 году (о чем рассказано мною выше), или такое поражение, какое нанесено за три месяца до приезда генерала Муравьева при Исти-Су Шамилю шестью ротами Кабардинского полка, в умении коих быть мертвыми во фронте Н. Н. сомневался, могли быть совершены изнеженными, упавшими духом войсками? Разве не батальоны кавказских гренадер вынесли на своих плечах главнейшие удары неудачного карского штурма на глазах самого же Муравьева? Разве после этой кровавой неудачи, не от них зависевшей, они упали духом и не исполняли той замечательной блокады, которая заставила Карс сдаться на капитуляцию? В чем же новый главнокомандующий нашел источники для своих неблагоприятных заключений?
А этот упрек дворцам (в сущности, порядочным домам) и предпочтение им землянок -- упрек прогрессивному движению в благоустройстве завоеванного края и в быте войск? Неужели генерал Муравьев желал, чтобы после 37 лет, истекших со времени заложения А. П. Ермоловым крепости Грозной (1818--1855), оставались землянки для командующих генералов и шалаши для офицеров и солдат? Не правильнее ли бы радоваться, что в диком завоеванном крае возникло, наконец, прочное поселение с удобными помещениями, рядами лавок, значительным числом торговых и ремесленных людей, что крепость обратилась в город, а сношения с туземцами уже не ограничивались одними перестрелками, но началось сближение торговое, мирное, привлекавшее многих чеченцев селиться между русскими и строить себе дома на европейский образец? Если можно было сделать справедливый упрек, то разве в том, что при такой массе построек и разных заведений никто недодумал устроить хоть одну школу, в которой и русские, и туземные мальчики могли бы получать начальное элементарное образование. Это был бы вполне заслуженный нами упрек, и генералу Муравьеву представлялся прекрасный случай выказать на первых же порах свой просвещенный взгляд, распорядившись устройством школы. Об этом, однако, он и не подумал.
И почему, указывая на землянку Ермолова, генерал Муравьев полагал выставить в этом какую-то спартанскую черту в быте войск тех, старых времен? При первом занятии дикого края вроде Чечни войскам приходится невольно бивуакировать и жить в землянках и шалашах, что нам приходилось испытывать и в 1855 году, и после этого. Занимая по мере движения вперед в непокорный край новые места, мы так же, как и во времена Ермолова, жили в палатках-землянках, мокли и зябли в отвратительной слякоти или в 15--20-градусные морозы терпели всяческие лишения, изо дня в день вели бои с неприятелем, сделавшимся в течение тридцати семи лет и дерзче, и опытнее, и сплоченнее; мы вырубали громадные пространства вековых лесов, строили крепости, станицы, на себе вытаскивали всякие тяжести, голыми руками сгребали грязь с новопроложенных дорог, без чего не было возможности провезти не только артиллерию, но даже арбу с сеном... И когда, казалось, силы людей достигли уже крайнего сверхъестественного напряжения (в чем особенно даже старые кавказцы, бывало, упрекали генерала Евдокимова), те же изнуренные, нередко полуголые люди лезли по колено в снегу или липкой грязи, переправлялись зимой вброд через Аргун и Сушку и под выстрелами метких винтовок взбирались на крутые лесистые высоты, овладевая ими с боя! И все это делалось просто, как нечто обыкновенное, безропотно. Говорю это как долголетний очевидец и участник этих подвигов мужества, терпения и выносливости. Где же тут признаки изнеженности, упадка духа и славных преданий? В чем зло, которое генерал Муравьев считал своим первым долгом искоренить и казнить? В том, что вместо землянок явились удобные дома, вместо шалашей или деревянных палаток -- казармы, госпитали, вместо одних сухарей и круп -- огороды и запасы улучшенной пищи для войск? Что же сказал бы Муравьев теперь, когда в отрасли устройства материального быта войск дошли до отпуска ежедневно винной и мясной порции, консервов, чаю, морса, лимонов и прочего? Но помешали ли все эти "нежности" войскам совершить такой поход, как в 1873 году в Хиву или в 1877 году через Балканы?