Когда в конце марта снег почти всюду сошел, в Дугине начинали искать его остатки в оврагах - обычай, ведущий свое начало еще от последних снегов К.Коровина и Левитана 1880-x годов и укоренившийся с тех пор в Москве. Я также отправился на поиски и нашел очаровательный овраг, поросший дубками, с сохранившейся на них с осени высохшей желто-розовой листвой. В овраге уцелели еще остатки снежных сугробов, и на дне его, среди снега, журчал ручей. Листья дуба составляли вместе с голубым небом и глубокой синевой ручья дивную цветовую гармонию, очень меня увлекшую, и я в один сеанс кончил этюд, названный мною "Вешний поток". Он так нравился Мещерину, что тот непременно хотел его купить, почему я тогда же подарил его ему.
Еще раньше, в январе, выдалось несколько дней инея, и я успел сделать ряд набросков, пытаясь уразуметь секрет этой сказочной красоты. Они были только первыми пробами изучения этого явления природы, столь поразившего меня еще в Титове.
Кроме ряда более мелких этюдов, из которых один, взятый от калитки дугинского дома, в солнечный день, со снежными колеями от саней и тенью от дома, находится сейчас в Швеции, я написал еще серию натюрмортов, куда-то бесследно исчезнувших, и большой этюд "В оранжерее", изображавший крестьянскую девушку, освещенную солнцем, среди оранжерейных растений. Вся вещь была выдержана в красной гамме. Она также пропала.
Первые натюрморты в Дугине писались мною только как упражнения, Как гаммы на фортепиано, чтобы размять руку и "набить" глаз. Первой более удачной вещью была банка с вареньем и яблоко в шелковистой Цветной бумаге, в какую в то время заворачивали фрукты. Но настоящий серьезный натюрморт я написал только в апреле, когда снег стаял и пейзаж стал малопривлекательным.
В Дугине круглый год были цветы - либо полевые, либо свои, оранжерейные, либо привезенные из Москвы от Ноева. Не помню большого длинного стола в столовой без каких-нибудь цветов в вазах. Цветы стояли, кроме того, на окнах, на других столах и обычно на рояле. Однажды принесли прямоугольную уступчатую корзинку, полную незабудок. У калитки вечно толпились деревенские ребята с пучками полевых цветов, которые всегда без остатка покупались. Кроме незабудок купили в этот раз каких-то белых и желтых цветов; их вставили в вазочку, и они очутились на рояле вместе с незабудками. Меня так восхитил вид этих цветов и особенно их отражение в черной крышке рояля, что я решил писать их, прибавив к ним два яблока и апельсин, все три в цветных помятых легких бумажках и в пучке зеленых стружек из фруктового ящика. Все это приходилось на фоне двух окон, отражавшихся в рояле, из которых на одном стояли горшки с сиреневыми кампанулами. Было так красиво, что, если бы удалось дать хотя только намек на эту красоту, живописный интерес вещи был бы обеспечен. Я писал с огромным увлечением и со всей свободой кисти, на которую был способен, писал дня четыре, помнится, часов по пять ежедневно. Этой вещью я был удовлетворен. Мещерин опять непременно хотел ее купить, на что я не соглашался, прося его принять картину от меня в знак дружбы и признательности. И в самом деле, я чувствовал себя в Дугине как дома, даже много лучше, чем дома, имея все к своим услугам. В конце концов я уломал его, и он принял и эту вещь от меня. Кроме нее я подарил ему еще второй этюд с натуры "Февральской лазури", который он также хотел покупать у меня. Первый этюд я подарил С.П.Крачковскому. Мой натюрморт носил на выставке название "Цветы и фрукты на рояле". Он всем нравился, особенно Серову и Остроухову, тут же на вернисаже объявившими мне, что Совет Третьяковской галереи приобретает эту вещь. Я подвел их обоих к картине и показал надпись внизу: "Игорь Грабарь, май 1904 г. Н.В.Мещерину на добрую память".
- Как же я могу продавать дареную вещь?
- Ну, это самый обычный в практике Галереи случай: Николай Васильевич, конечно, уступит для Галереи, а вы получите деньги.
Мне кровь ударила в голову, и я твердо решил ни за что не идти на эту комбинацию, казавшуюся мне недостойной: раз подарил, значит, кончено, а то какой же это подарок, да еще человеку, к которому несказанно привязался, которого ценил и которому был стольким обязан. Выставка была в начале 1905 года в Москве, и я уже свыше года жил у него в имении, пользуясь всеми тамошними благами и работая в его прекрасной мастерской, как в своей собственной. Она, действительно, была больше моей, чем его.
Тотчас же после разговора с Серовым и художником Остроуховым он подошел ко мне и, отведя меня в сторону от публики, стал убеждать принять предложение Третьяковки: как ему ни жаль расставаться с вещью, которую он уже около года считал своей и полюбил, но ведь мне же должно быть интереснее видеть ее в Галерее, и вдобавок получить значительную сумму денег.
Я категорически отказался, сказав, что мне приятнее видеть ее у друга, раньше всех ее оценившего. Так она и не была приобретена.